В отличие от первого путешествия до Яхромы теперь в памяти Прокопьева нечто удержалось. Клочья несомненной бредятины. То ли в ней он был сам Колумб, то ли еще кто. Команды «Санта-Марии», «Пинты» и «Ниньи» вот-вот готовы были взбунтоваться, а он вел два журнала - для себя и для экипажей, и в том, что для экипажей, занимался «недописками», приуменьшая число пройденных в «море мрака» миль, будто прошли еще мало, и нечего роптать. На каком языке вел записи? Прокопьев не помнил. Нет, помнил. На русском, естественно, на русском! На каком же еще! Значит он был не Колумб (хотя откуда он знал о текстах записей в журналах?)? Нет, не Колумб… Ему чрезвычайно (будто в капризе) хотелось разглядеть и подержать в руках инструменты навигатора, с детства знакомые по книжкам с картинками - астролябию, секстант, подзорную трубу, топор Негоро (какой топор? какого Негоро?) и еще что-то, что выпало из памяти, ну и, конечно, карту знаменитого Тосканелли, на которой не было Тихого океана и двух Америк, а волны Атлантического умывали берега страны Сипанго, то бишь Японии, и южнее их - берега Индии с ее слонами и пряностями… Но потом пошли всякие гадости, будто хари пиратские, одноглазые, щербатые, в рваных немытых платках заглядывали в его каюту, пытались разбить стекло иллюминатора кривыми тесаками, обезьяны и попугаи торчали на их плечах. И были слышны их омерзительные вопли: «Гони, паскуда, пиастры! Гони пиастры! Гони, паскуда, бочки рома! Верни божьих коровок и бочку с керосином! Гони карту подкопа к сокровищам Квашнина!» Но вскоре их сменили твари более мерзкие и гнусные, чудища морские, пасти акульи с тысячами зубов, не чищенных пастой «Колгейт», тела гигантские медузьи, испускавшие ведра слизи, щупальца осьминожьи с кровавыми присосками. И эти твари, наверняка сожравшие абордажью свору с их попугаями и макаками, требовали чего-то в беззвучии яхромского кошмара, но угадывалось, что и им были нужны и пиастры, и какая-то карта, и бочки с чем-то. Однако и их в мгновение убрали, раздвинули и отшвырнули в никуда восхитительные руки Нины Уместновой, желавшей насладиться вечером (каким вечером?) музыкой Стравинского и Прокофьева. И если прежние видения Прокопьев наблюдал скорее с любопытством, нежели с неприязнью и страхом, то зла ему не желающее, ласковое Нинино лицо заставило его убояться. Теперь он понимал, что истинно никакой он не Колумб и не торчит ни на какой каравелле «Нинья», а смотрит в иллюминатор каюты туристского класса теплохода «Максим Горький». Тогда же мелькнуло ни с того ни с сего и такое соображение (о нем Прокопьев вспомнил, прохлебав рыбную солянку и пододвинув к себе тарелку с судаком «орли»). Приятель Прокопьева, радиофизик, в сезон навигации покупал на выходные две каюты именно «Максима Горького», топавшего каналом от Москвы до Большой Волги (то есть Дубны) и обратно в Москву. Приглашал в круиз одну из душевных подруг. Как только теплоход, отгудев, уходил к неведомым пределам, в дверь каюты к приятелю проскальзывала подруга, и более для них не существовали водные просторы. Сразу же после этого соображения в дверь забарабанили.

Жаждущая Нина никуда не исчезла, губы ее с чмоканьем всасывали в себя стекло иллюминатора, но та же Нина (или другая?) стучала в дверь каюты, страстным шепотом молила: «Откройте, Сергей Максимович! Впусти меня, Сереженька!» Пальцы ее перестали стучать, а стали скрести обшивку двери. И это были уже не пальцы с перламутром маникюра, а лапы с медвежьими когтями, они врезались, пробуривались вовнутрь каюты и тянулись к Прокопьеву. Тогда Прокопьев и выкрикнул в ужасе: «Чур меня! Чур меня!» И услышал на испанском, естественно, на испанском (испанского Прокопьев не знал, но понял): «Земля! Вижу землю!»

И - нате вам! - вместо мясной солянки получил солянку рыбную. А перед тем якобы выпил кружку пива. Ладно, пиво на совести официанта… Обласкав судака «орли» ста пятьюдесятью граммами пшеничной, Прокопьев расплатился и метрополитеном отправился на Савеловский вокзал. Удаляясь от вод, взглянул на шпиль вокзала Речного. Да, если бы его подвесили на здешнюю рею, ему бы позавидовал незабвенный барон.

Стрелки часов Прокопьева удивили. Три часа отвозили его из Москвы в Яхрому труженики железной дороги. А из Яхромы в Москву водным транспортом возвратили за сорок минут. И это имея в виду шлюзы, отсутствие в канале попутного течения, набеги пиратов и морских чудищ. Произошло явное нарушение законов механики. И не только механики.

У меломанки Нины времени оставалось достаточно для того, чтобы загодя и в сокрушительном наряде оказаться вблизи взметнувшего руку Петра Ильича. «Не на того напали! - погрозил в воздухи Прокопьев. - Ужо вам!» И получил из кассового автомата билет именно до Долбни. Перед тем он подумывал, не оправиться ли ему для верности в Долбню автобусом? Или не нанять ли такси? Мол, мне в Шереметьево, но с заездом в Долбню. Однако рассудил, что автомобильный транспорт может оказаться не более надежным, нежели транспорты речной и рельсовый. А уж Шереметьево, даже если заявление таксисту ложно, способно было и вообще отправить его к зулусам с кольцами в ноздрях.

В вагоне электрички Прокопьев заставил себя не расслабляться и встретить происки вражьих сил в полном сборе воли и отваги. Страхам не поддаваться, а в причинах двух дорожных конфузов видеть лишь нелепое стечение обстоятельств.

Но ощутив себя собранным и отважным, Прокопьев вдруг испытал чувство сострадания к Нине. Ведь на что-то надеялась барышня. Возможно, и сейчас ждала его звонка с вестью об отмене срочного заказа. А дождавшись, что бы стала делать? С весельем, с огоньками в глазах бросилась бы приводить себя в порядок. Отправилась бы в ванную. Сразу же Прокопьев представил себе Нину обнаженную, в душе под струями теплой воды, натирающую тело гелем с благовониями и движениями своими будто бы манящими его, Прокопьева: отчего же ты не со мной, милый, ну иди, ну иди ко мне… Совершенно никчемным представилось Прокопьеву его пребывание в вагоне электрички. «Нет, надо смотреть в окно, на виды!» - приказал себе Прокопьев. А уже приближались строения дирижабельной столицы, города Долгопрудного. Но виды из окна электрички снова показались Прокопьеву безобразными. Безалаберная моя Россия! И все в ней вдоль железных дорог будто было временное, не угомоненное порядком, не в последнюю очередь - порядком приличия и красоты. Хлам, нескладные, на скорую руку поставленные сараи и гаражи, засохшие деревья, на откосах следы застолий с погасшими кострищами, брошенные бутылки, химические пакеты, мусор, мусор, мусор. Бестолковость и безответственность привычек. Но что-то и удивило сейчас Прокопьева. Сумрак. Сумрак за окном! Световые пятна вспыхивали там и тут. А вот уже и чернота бесснежной осени поползла за окнами. Неужто отзвучали на Никитской Стравинский с Прокофьевым? В самой же электричке свет не горел. И неслась она будто под откос. А вагон Прокопьева был почти пуст. Какие-то милиционеры пробегали мимо Прокопьева в конец состава, кричали, там будто бы убили женщину. Спрашивали у Прокопьева документы, слава Богу, они были. Взяли у него отпечатки пальцев, брали кровь вроде бы и на генный анализ. А потом из вагона в вагон от электровоза в конец поезда и обратно стала летать женщина, верещала под потолком, стонала, хрюкала, а то вдруг и хохотала. Возможно, это была женщина, из-за которой бегали и кричали милиционеры. Но возможно, это была и Нина…