И уж совершенно обязательным проявил себя Мельников, представив меня Всеволоду Анатольевичу Альбетову. Мне было предложено называть его Севой, но я повел себя невоспитанным олухом. Какого-нибудь певца Юргиана до того, как тот принял мусульманство и стал певцом Джебраилом, я бы Юргианом и окликал, но тут случай был неисполнимый. На свои шестьдесят лет Альбетов и выглядел. А с Мельниковым они оказались похожими. Оба среднего роста. Крепыши, большеголовые, крутолобые. Но голова Мельникова была энергично-квадратная и напоминала, по народным поверьям, голову криминального авторитета, склонного к авантюрам. Подтверждения этому имелись в хитрых глазках Мельникова. У Альбетова же на плечах был кругляш, прикрытый пушистой вязаной шапочкой-менингиткой (цветок ландыша, опрокинутый чашечкой вниз), из-под нее вылезал белесый локон. «Он весь белесый», - пришло мне в голову. И еще Альбетов напомнил мне персонажа мультшлягера шестидесятых годов, то ли Пончика какого-то, то ли принца, хитрющего и вероломного, то ли… Увы, склероз. Мы пожали друг другу руки. Кисть его оказалась мягкой и нервной. Художническая натура. И сразу я ощутил, что Альбетов меня обнюхивает. А я запретил и в мыслях употреблять запретное слово. Но запрещенное всегда подзуживает… Впрочем, в мысли мои Альбетов явно не вслушивался. Во мне, я понял, он вовсе не собирался что-либо оценивать или атрибутировать. Принюхивание его ко мне, как и к другим близстоящим объектам, происходило по профессиональной инерции Альбетова, вполне возможно, его тяготившей. Или он сосредотачивался, готовил себя к главной творческой задаче. В общем я оказался ему неинтересен, не вызвал радости общения, схожей, скажем, с пребыванием вблизи прелестной девственницы и ее ароматами.
А вот новую подругу Мельникова, на сегодня - Иоанну, холодность Альбетова раздосадовала. Или даже обидела. Это я видел. Иоанна была представлена Альбетову прежде меня. Лат и кольчуг она не надела, что они исторически ученому человеку, а сотворила книксен в шляпке с вуалью и диоровском костюме парижанки лета подписания капитуляции в Потсдаме. Пахла ли она по своей амазонской программе (конским навозом, пороховой гарью, спермой и прочим), я не понял, но в Альбетове она не возбудила никаких искусствоведческих эмоций. А ведь мог бы он под шляпкой с вуалью и пиджаком с ватой в плечах угадать сущность Жанны д'Арк, тоже, напомним, девственницы, пусть и Орлеанской. Стояла подруга Мельникова теперь молча, сжав губы, и можно было только представить, какие лавы или магмы кипят в недрах ее вулканической натуры.
Однако время представлений и знакомств закончилось, пришло время действа.
Меня, естественно, оттеснили в глубины зрителей (хорошо, хоть не прижали к Соломатину и его приятелю-прохвосту) существенные личности. Среди них, видно, были и обещанные Мельниковым секретные агенты и лица узнаваемые. Среди узнаваемых за спиной Альбетова стояли теперь деятели театральных сообществ, улыбчивый всероссийский массовик-затейник, министерские высше- и среднеобразовательные чины с учебниками истории за пряжками брюк, алтайские миллионеры, укротительница гигантских мохнато-перепончатых пауков Симона Бостанджан. Кроме узнаваемых лиц стояли передо мной, смею предположить, и узнаваемые спины. Забыл упомянуть, мельком кивнул мне дознаватель по делу об убийстве здесь же в Камергерском Олёны Павлыш подполковник Игнатьев. Я ему ответил кивком, но в разговор вступать не стал.
Да и не до того уже было. Отвлеченный толкотней зрителей, я пропустил мгновение входа в транс умницы и кудесника Севы Альбетова. Но все притихли и застыли. И некая пустота образовалась вблизи Альбетова. Будто он был признан сейчас Верховным Жрецом, обреченным на одиночество, и этому его одиночеству старались не мешать. В трансе Альбетов пребывал не меньше часа. Мы-то все изныли в напряжении, душевном и мышечном, а каково приходилось ему? Ему-то досталось и не доверенное нам природой напряжение интеллектуальное. Никаких видимых мне движений он при этом не совершал. Двигались у него мышцы лица, губы, брови с ресницами, естественно ноздри, кончик носа и уши, получил я позже справку от Мельникова. Лишь однажды Альбетов стянул с головы шапочку-ландыш и вытер ею пот с лица. Снова замер. Зато Мельников стоять на месте не мог. Он то разъяснял что-то обиженной, но смиренной нынче деве Иоанне, будто своей послушнице. То подскакивал ко мне, не в силах удерживать в себе эксклюзивные сведения и, волнуясь, выговаривал их мне в заинтересованное ухо. «Сева, - узнавал я, - как археолог академической школы, проходит, не торопясь, один культурный слой за другим. Но археологи вынуждены ковырять землю сверху и годами докапываться до берестяных грамот. А Сева одарен способностями начинать с ноля, с самого низкого низа, с самого, значит, дна. А это тяжко. Лицо у него просто корчится от умственных мук. Мессинг такого не умел. Сева сейчас добрался только до боярина Кучки с его красавицей-дочерью. Вот-вот к ним прискачет князь Андрей Боголюбский. А Севе придется рывками проходить века до воеводы Пожарского, у того в версте от нас стояли палаты, и сейчас стоят…» В следующий подскок ко мне Мельников сообщил, что Сева Альбетов, одолев запахи Одоевских, подбирался к запахам театральным. Поначалу к запахам кафешантана Шарля Омона («да, плясали тут канкан, было и такое»), а уж потом и к запахам Константина Сергеевича с Немировичем, странного богача Морозова, одаривавшего деньгами мошенников, коварной Марии Андреевой, всяческих драматургов типа Пешкова, Чехова и Булгакова, сыромятных сапогов почитателя здешних талантов Иосифа Виссарионовича, чтобы пробиться, наконец, к нашим дурным дням. «Этого Севу Альбетова, - размечтался я, - да в нашу бы Щель». О всех своих тайнах, сказал Мельников, Альбетов не распространяется, да ему и вряд ли дозволено, но возможно, в своих напряжениях он проникает в такие глубины, что ему открываются не только запахи, но возникают в его мозгу и явственные видения прошедших житий. Он слышит голоса и стоны. И тогда помимо воли Альбетова откликом на них из нутра его вырываются вышепты, тихие слова, вскрики, почти неслышимые и будто бы не имеющие смысла и объяснений.
Мельников опять удалился от меня. А Севу Альбетова стала бить дрожь. День стоял теплый. Нынешний октябрь был не только бесснежный, но и грибной, в подмосковных лесах происходил третий удар осенних опят. Знающие Альбетова люди кинулись набрасывать на его плечи лохматую бурку чабана. Но Альбетов оттолкнул их, замер, потом прошагал к месту отсутствия здания, полководчески вскинул руку вперед и к небу, тут же перстом ткнул вниз, в асфальт, и выкрикнул:
– Керосин!
Тотчас же, ссутулившись и приняв на плечи бурку, он молча и ни на кого не глядя, двинулся в сторону Тверской. Важные личности, ставшие свитой знатока и кудесника, стремительно покинули Камергерский.
А Мельников успел подскочить ко мне. «Перед "керосином" он прошептал: "Нобиль… Манташев", - сообщил он мне. - К чему бы это? Про Нобелевскую премию, что ли, намекал? Но кому? Из-за премии, что ли, происшествие?…» «Нобиль и Манташев, - проявил я свою начитанность, - владели заводами в Баку. Вот тебе и керосин». «Ах, вот что, - успокоился Мельников. - А я думал, он до Квашнина дотянет… Альбетов - великий человек, ощущает колебания всех эпох, он много чего навышептывал… Я не все запомнил, но… Иоанна, умница, пришла с диктофоном. Сегодня и расшифруем… А Севу-то куда-нибудь увезут, там уж он страниц сто своих наблюдений выложит…» «Я думал, что он сразу все поймет, - расстроился я. - И скажет, где искать. И надо ли вообще искать». «Скорее всего он и понял. Но он человек обстоятельный. А может, ему и невыгодно сразу взять и объявить. И не только ему невыгодно. А то ведь у нас тогда потребуют, раскрывать все сразу и ни днем позже. Но это противу естественного порядка. Чтобы у нас раскрыть, а потом кого-то и изловить, нужны годы, сами знаете. И не обязательно ловить и раскрывать, а надо соблюдать в равновесии балансы». Я слушал Мельникова, онемев. Да и либерал ли и художник произносил эти слова? Впрочем, мне ли они были адресованы? А не к кому ли еще из стоявших в Камергерском? Или даже к сидевшему где-то вдалеке, но рядом с хитроумными устройствами? Не мне было гадать об этом…