Может, это соображение и заставило меня из всех устроенных за Каменным Поясом городов и острогов вспомнить именно Охотск. Хотя и не только оно. Охотский острожек был основан в 1646 году при Алексее Михайловиче. Если Петербург стал окном в Европу, то Охотск оказался окном на Восток, в Америку, в частности. Других портов у России здесь не было до середины века девятнадцатого. Отсюда наши корабельщики отправлялись осваивать Камчатку, Чукотку, острова Курильские, Командорские, Алеутские, отсюда работные люди отплывали в Русскую Америку, на Аляску и в Калифорнию, где и основали Форт Росс, одаривший уважаемого Андрея Андреевича Вознесенского небезызвестным сюжетом.

Энергетика наших лежебок на печи не убыла и теперь. Другое дело, что нередко она, сотрясая мир, не приносила радости ни самим Емелям, ни иным народам.

Впрочем, соображения об Охотске недолго держались в моей голове. Другие события вытеснили их. И само раздражение, вызванное словами детективной дамы, стало казаться мне глупым. Или хотя бы неуместным. С кем я отважился спорить, пусть и в мыслях!

Однако, осталось во мне некое предчувствие. Все же не случайно, наверное, вспомнился мне Охотск. Не случайно! Вот-вот что-то в Охотске или его окрестностях должно было произойти. Может, нефть там обнаружат, или забьет газовый фонтан. Или дорогу начнут протягивать к океаническим водам из Якутска через хребет Джугджур. Из наших СМИ нынче узнать что-либо об особенностях существования уголков отечества невозможно. Поглядеть на Мальту, на реку Иравади в стране Мьянма, на поедателей червей и гадов в Таиланде - это пожалуйста, туда отправят рекламных путешественников туркомпании или охочие посольства. А вот каких-нибудь Ярансков, Солигаличей или Охотсков будто и нет в реальности. В помине они окажутся, если только в них пожалует с визитом президент (патриарх тоже станет поводом) или же в них случится чрезвычайное происшествие с пожарами, наводнениями либо убеганием от суши льдины с двумя сотнями любителей зимней рыбалки. Вот однажды и вблизи Охотска упал вертолет, его разыскивали, и мимоходом показали здешние берега, леса, скалы и прочие красоты не хуже крымских или турецких, только что куда более прохладные. Нынешнее мое предчувствие обещало, что на днях в окрестностях Охотска произойдет нечто не обязательно печальное или трагическое.

А в Москве тем временем замечалось некое утишение культурной и общественной жизни. Будто бы город готовился к зимней спячке. Или к декабрьским полудремотам. Или к каникулярным отлетам сливок, элиты, бомонда, а с ними и просто имущих в теплые и горные края. Сурки, по слухам, уже задрыхли. Доллар, всхлипывая, потихоньку, по копеечке, усыхал. Пробки рассасывались медленнее. Но впрочем, эти впечатления, вполне возможно, были связаны лишь с моими собственными позевываниями и ожиданиями гололедов и клейко-реагентного мыла на тротуарах. Как некогда хороши были зимы в Москве! Лыжни в Сокольниках и Останкине заманивали на свои подъемы и спуски, снег скрипел под ногами, горячие пончики в сахарной пудре со стаканами кофия отогревали нутро прогуливавшихся в парках, бомжи не утопали в сугробах. Да…

Эко я разнюнился. Возрастное ворчание! И нынешней зимой, небось, в Останкине и Сокольниках будут носиться жизнеупорные лыжники, а пончики им заменят энергетически-свирепые «Сникерсы» или «Твиксы». А пока же и отопление в Москве не включали, обещали, впрочем, что вот-вот включат, и никакие трубы, даже и в самых проблемных местах, лопаться себе не позволят.

А вот здание номер три по Камергерскому переулку по-прежнему находилось в отсутствии. К новому состоянию Камергерского граждане привыкли, и обсуждать диковинное, по первым чувствам, явление считалось уже дурным тоном. Иногда, правда, в публике возникали вялые разговоры о каких-то заседаниях Государственной экспертной комиссии, но тут же эти разговоры и кончались. Известно было, какие толки бывают из подобных комиссий, а уж после погибели Севы Альбетова эту комиссию и вовсе следовало бы прикрыть.

Я в Камергерский не заходил, не было нужды. Однажды встретил на Тверской Васька Фонарева, водилу-бомбилу. Логично было бы услышать от него слова, взволнованные или таинственные, о событиях в квартире Олёны Павлыш (напомню, Васек проживал со своей стервой-полковником этажом ниже Павлыш). Но Васек, в некоей даже растерянности, заговорил о пловце. Будто бы он, Васек, дважды в последние дни видел пловца. При этом в воздухе, а не в воде. И в воздухе особенном, как раз на месте Отсутствия. Пловец этот не саженками, какими Васек пересекал Оку вблизи Касимова, а способом брасс или, может, баттерфляй пытался одолеть какую-то воздушную преграду. Васек видел только голову, плечи и руки пловца, но, наверное, у того имелось и туловище с ногами или хвостом. Пловец мучился, совершал волевые движения руками, но так никуда и не мог уплыть. Оба раза видения пловца Васек наблюдал по пять минут, а потом пловец пропадал. «К чему бы это?» - спросил Фонарев. Внятного ответа он от меня не получил и отправился в Елисеевский магазин.

А я не сразу, но вспомнил, что горельеф «Волна» Анны Семеновны Голубкиной, исполненный ею для Шехтелевского фасада имел и второе название. «Пловец». Искусствоведы писали о романтическом образе пловца, боровшегося со стихией. Собственно говоря, горельеф был козырьком правого входа в здание. Но Шехтель накрыл его еще и геометрическим козырьком. Ваську Фонареву скорее всего в пятиминутных видениях являлся лишь пловец, вернее, его голова, руки и плечи. Пловец, хоть и воздушный, явно имел отношение к пропавшему зданию и, видимо, пытался вырваться в бытие города из отсутствия и неволи.

Впрочем, Васек, касимовский водила-бомбила, мог о своих видениях и наврать.

Театры я в ту пору посещал с неохотой. Даже походы в Консерваторию (она от меня в ста метрах) вызывали опаску. Впрочем, почему - даже? Консерватория-то по теории нервного искусствоведа П. Нечухаева и могла оказаться самым уязвимым местом. То есть, конечно, нечухаевская теория чушь, но вдруг… «Бочка ищет свое место», - утверждал Нечухаев. Но бочка-то, улетевшая из сада образованного сантехника П.С. Каморзина, была обнаружена в подвале музыкантского дома на задах Консерватории. И по убеждению того же Каморзина, выбрасывал ее Сергей Александрович Есенин в Брюсовом переулке, впадающем в Большую Никитскую именно у Консерватории. И что стоило странствующей бочке снова заблудиться и расчистить для себя место здесь, отправив Большой зал со всеми его потрохами, то есть с органом, нотами, портретами гениев, музыкантами, слушателями и прочим, куда-нибудь подальше?

То-то и оно…

А тут еще этот пловец, будто бы являвшийся Ваську Фонареву.

Но приехал в Москву из Прибалтики, с озера Тракай, Родион Константинович Щедрин, и мы с женой не могли не отправиться в Большой зал на его концерт. Все было прекрасно. И Родион за роялем был хорош, и «Озорные частушки» прогремели, и блестяще исполнил фортепьянный концерт модный нынче Денис Мацуев. По обряду консерваторских вечеров в дирижерскую выстроилась очередь желающих поздравить маэстро, сказать ему комплиментарные слова или же вручить цветы. И я встал в очередь, как никак мы с Щедриным некогда приятельствовали. Но люди в очереди показались мне понурыми или хотя бы растерянными. Я не сразу понял, в чем дело. А потом понял. У дверей в дирижерскую стояли, расставив ноги и распрямив груди, четверо или пятеро бритоголовых атлетов, будем считать, что с музыкальным образованием, в черных костюмах и со взглядами исподлобья. Они-то и определяли, кого следует допускать к пожиманию усталой руки маэстро, а кого нет. Удач при общениях с пропускными системами у меня не было никогда, а потому я, постояв без движения минут десять, очередь покинул.

Вполне возможно, в консерваторской жизни складывались новые обряды.

И все же было неприятно.

И не только неприятно. Но и тревожно. А может, и впрямь серьезной музыке теперь угрожала опасность, ее стоило оберегать, и нечего было дуться на чернопиджачных атлетов? Или вот еще что: а вдруг было уловлено намерение странствующей бочки напасть сегодня на Большой зал, а потому и вызвали охранение хотя бы для участников концерта? Но чем бочке-то была нехороша музыка и ее исполнители?