У буфета меня перехватил севастопольский гость — тот самый грузный лейтенант с пенсне, любитель читать вслух телеграммы. Теперь он телеграмм не читал. Теперь он, понизив голос, спрашивал.
— Андрей Николаевич, голубчик, а скажите-ка… вот вы тогда считали — про зиму. Я, признаться, смеялся. А у нас на «Севастополе» старший офицер на той неделе велел проверить сетевое заграждение. Так, между делом велел, но велел же. Это что же выходит — и у вас наверху читали?
— Выходит, у вас старший офицер службу знает.
— Нет, вы не виляйте! — Пенсне блеснуло почти умоляюще. — Мне для понимания: готовиться или как?
Месяц назад он смеялся первым. Теперь спрашивал «готовиться или как» — шёпотом, у буфета, чтобы не услышала жена.
— Готовиться, — сказал я. — Это в любом случае дёшево. Сети, расчёты, ночные вахты всерьёз — всё это стоит казне рубль, а команде час сна. А не пригодится — спишете на чудачества полтавского паникёра.
— Что вы, я никогда… — он смешался.
— Бросьте, — сказал я. — Я знаю, как меня зовут в штабе. Кстати, не подскажете, кто именно зовёт? Любопытно же, у кого слог хороший.
Лейтенант замялся. Снял пенсне, подышал на стёкла, надел. Я ждал и не помогал ему: в такие минуты человеку нельзя помогать, он должен сам решить, чей он. Наконец он оглянулся — коротко, по-настоящему — и понизил голос ещё на тон:
— Ставров. Капитан второго ранга, из морского штаба наместника. Он-с про вас и бумагу из Чифу… того… сопровождал. Вы с ним, часом, не в контрах? Потому что он о вас осведомлён удивительно подробно для человека, который с вами незнаком. — Пенсне снялось и тут же наделось обратно. — И вот что, голубчик: я вам этой фамилии не называл. У меня семья-с.
Ставров. Я уложил фамилию туда, где у меня лежали мины, — на отдельную страницу, к которой возвращаются перед тем, как тралить.
Морской штаб наместника. Место, где делаются бумаги и репутации. Человек, «удивительно подробно осведомлённый» о незнакомом лейтенанте, собирает дело — папку с номером, с описью, с прошитыми листами. Зачем я ему сдался, сам по себе или как ступенька к кому-то повыше, — вот вопрос, на который у меня ответа не было.
И ещё одно я проговорил себе отдельно, по слогам, потому что в этом была вся соль. Морской штаб наместника — это не штаб эскадры. Адмирал Алексеев, наместник его величества, сидел тут же, в Артуре, но сидел над эскадрой, а не в ней: свой морской штаб, отдельный от штаба командующего, своя прямая нитка в Петербург через голову всех адмиралов на театре. Между наместником и командующим ещё до всякой войны тлело глухое — кто на Дальнем Востоке хозяин моря. Бумага, пущенная из наместничьего штаба, шла не через эскадру, а поверх неё: командиру корабля одёрнуть её нечем, командующему накладно. И этот-то штаб собирал дело на лейтенанта, которого не видел в глаза. Не рядовой штабной крючок. Рука ведомства, которому дозволено смотреть сверху даже на флагманский мостик.
— Незнаком, — сказал я. — Пока.
В зале тем временем гасили люстры — зажигали ёлку. Свечи занимались одна от другой, зал ахал и аплодировал, дамы подталкивали детей вперёд, к свету. Оркестр на хорах взял первые такты, и пары пошли. Мимо меня прошла в полонезе чета инженеров с дороги, прошёл Карцев — он, оказывается, недурно танцевал, кто бы мог подумать про человека с кислотными пальцами; прошла, считая шаги одними губами, гимназистка в первом взрослом платье. Зал был тёплый, золотой, живой.
Я стоял в задних рядах и смотрел на это — на свечи, на детей, на золочёные цепи по хвое, — и зал вдруг показал мне себя другим. Этим же — через год. Койки рядами. И запах не смолы, а карболки.
Зал вернулся, а запах остался: карболка держалась в носу до самой передней, сквозь хвою и пунш. Тридцать дней этому залу стоять нарядным.
Не «тридцать дней осталось». Тридцать — на работу. Разница между приговором и нормативом — только в том, кто считает.
Домой — я поймал себя на этом «домой» про броненосец и не стал поправлять — я собрался раньше разъезда. В передней, пока вестовой искал мою шинель, со мной поравнялся пожилой полковник-артиллерист с сухопутным лицом и погонами крепостной артиллерии.
— Лейтенант Маринин? — Он не представился, и по тому, как он этого не сделал, было ясно: человек привык, что его знают. — Это ведь вы у Электрического утёса фотографа… того. Моя батарея. Это мои люди вам три недели про него писали. — Он коротко, по-сухопутному, наклонил голову. — Благодарю. Хоть кто-то на этом курорте читает, что ему пишут.
И ушёл в темноту, к экипажам, оставив меня с этим «курортом» в руках. Крепостные артиллеристы. Ещё одно ведомство, где умеют злиться на тишину.
На корабль я вернулся с последним катером, продрогший и трезвый, хотя в Собрании наливали щедро.
Михеев, отпиравший каюту, доложил вечерние новости своим обычным порядком — вперемешку, по убыванию важности для нижней палубы: завтра баня; кок с «Севастополя» божится, что к Новому году дадут гуся; боцман Лобов выменял у дальненских лесин на рамы для зимних щитов, и теперь у него с ревизором война; а ещё, говорят, на телеграфе нынче очередь была из штатских — японские торговцы депеши слали, много, всю неделю шлют.
Я снял парадный мундир, повесил его ровно и переспросил:
— Что за депеши, Михеев?
— А кто их знает-с. Брат у меня двоюродный при телеграфной конторе сторожем. Говорит: ихние, торговые, всё шлют и шлют. Должно, к праздникам торговлю сводят-с.
Сводят, подумал я. Сводят — это точное слово. Подчищают дела, закрывают лавки исподволь, переводят деньги. Агентура и купцы всегда снимаются первыми — за месяц-полтора, по-тихому, чтобы не обвалить заодно и чужое спокойствие, на котором так удобно работалось. В моих книгах исход японских резидентов из Артура описывался задним числом, со вздохом: вот же, мол, был знак, и какой ясный. Здесь это не было знаком из книги. Здесь это была очередь у телеграфной конторы, которую видел двоюродный брат моего вестового. Векшину про телеграммы я уже говорил. Теперь стоило сказать ещё раз — с цифрами от сторожа.
А ещё с вечерней почтой пришла записка от Карцева, карандашом, в три строки: огарёвский запрос вернулся из штаба отряда с резолюцией «воздержаться впредь до окончания переписки по известному делу». Жалоба фотографа стоила мне миноносцев. Не навсегда — переписка кончится. Но «не навсегда» в моём календаре было самым дорогим из всех слов.
Я достал записную книжку и открыл разряд «сделано». Перечитал — медленно, как читают ведомость перед ревизией.
Тревоги по всем вахтам «Полтавы», подписано старшим офицером. Расчёты Рощина — пять с половиной минут, и сам Рощин, который теперь сверлит своих комендоров без моих напоминаний. Лобов и его шестидюймовки. Огарёвский запрос о переводе — повисший, но поданный. Векшин с его сорока адресами. Сетевое заграждение на «Севастополе» — чужими руками, самыми надёжными из всех. Полковник с Электрического утёса, которому впервые за три недели ответили делом. Атака «из пятна», которую начальник миноносного отряда велел перерисовать себе в тетради. Записка — похороненная, но прочитанная, и Лутонин, который после неё смотрит на мои чудачества как на службу.
Негусто против шести броненосцев Того. Если мерить эскадрами — почти ничего: ни один корабль не стал быстрее, ни одна пушка не прибавила в дальности, ни одного снаряда не прибыло в погребах. Но войны проигрываются не пушками — войны проигрываются спящими. А спящих вокруг меня становилось меньше с каждой неделей: тут вахта, там плутонг, тут старший офицер, там полковник на батарее. Месяц назад на этой странице не было ничего, кроме даты.
Оставался Ставров. И вот со Ставровым не сходилось ничего. Я перебирал это, как перебирают заевший замок: «донесение о самовольных действиях», написанное раньше жалобы. Жалоба, долетевшая из Чифу со скоростью фельдъегеря. Резолюция «воздержаться», аккуратно отрезавшая меня от миноносцев. Каждая бумага по отдельности была законной, как церковный календарь, — а вместе они складывались в работу, методичную и недешёвую, и я не понимал главного: зачем. Лейтенантов не разрабатывают из любви к искусству. Меня к чему-то готовили — или от чего-то отодвигали, — и у меня не было ни одной зацепки, к чему именно. Это была первая строка в моей книжке, которую я подчеркнул дважды и оставил без плана.