Полсотни человек на палубе «Сторожевого» запоминали этот разговор для внуков. А командующий уже шёл к трапу и уже у трапа, натягивая перчатку, спросил — без перехода, в пространство между мной и Огарёвым:

— Чья мысль — встречать разведчиков парой со стороны солнца?

Пауза вышла короткой, но содержательной. Огарёв сказал: «Отрядная разработка, ваше превосходительство», — и это была правда. Я сказал: «Командира, ваше превосходительство», — и это тоже была правда. Макаров посмотрел на нас обоих по очереди, и в прищуре его мелькнуло что-то очень понимающее.

— Отрядная, — повторил он. — Хорошо, когда мысль отрядная: её не жалко исполнять. Схему вашу я видел у начальника отряда — с резолюцией «по возможности». — Он договорил уже с трапа, не оборачиваясь, тоном, каким диктуют писарю: — Объявите: возможность наступила. Пары встречи — с завтрашней ночи. Расписание — мне на стол к вечеру.

Катер отвалил. Огарёв посмотрел ему вслед, потом на меня, и сказал с чувством, негромко:

— Вот так это делается, Андрей Николаевич. Учитесь. Двадцать лет служу — первый раз вижу, чтобы «по возможности» умерло за восемь секунд.

— За восемь секунд оно умерло у нас на палубе, Владимир Семёныч. А готовилось к смерти две недели — вашей бумагой, дитерихсовским чертежом и тремя учебными выходами. Командующему осталось только подписать готовое. На том и стоит вся его скорость: он подписывает готовое, а у кого не готово — у тех он спрашивает, почему.

Я учился. Я смотрел вслед катеру с такой жадностью, что глазам было больно. Тридцать с лишним лет я читал об этом человеке; теперь он прошёл в трёх шагах, спросил о моей схеме и убил резолюцию, на которую у меня не было управы. Так работал Макаров, и так предстояло работать с Макаровым: не пророчествами, не записками через головы, а готовыми отрядными мыслями, положенными там, где он ходит. Он ходил везде. В этом был мой шанс — и шанс этой эскадры.

И ещё одно я унёс с того получаса, и это одно было важнее всего. Он молодой. Не по годам — по ходу. Пятьдесят пять лет, борода в седине, а по трапам бегом, и мысль бегом, и от него на корабле оставался след, как от свежего ветра в задраенном отсеке. После его получаса наша палуба ещё час разговаривала вполголоса, торопливее обычного, и кондуктор у аппарата дважды без приказа протёр и без того сухую трубу — заразился спешкой, которой минуту назад не было. Тридцать четыре дня, говорили мои книги. Я смотрел на этот свежий ветер и впервые за зиму чувствовал не страх перед датой, а злость на неё. Хорошую, рабочую злость, какой хватает надолго.

* * *

Назавтра, двадцать пятого, с темнотой, в дальнюю разведку к островам уходили двое: «Решительный» и «Стерегущий».

Команды на разведку расписывал штаб, и в этой росписи не было ничьей злой воли, обычная очередь. Я знал из книг, что очередь ляжет именно так, и всё равно, читая приказ, испытал короткое глухое сопротивление материала: до последнего часа теплилась дурацкая надежда, что новое расписание перетасует и эту колоду. Не перетасовало. Большие узлы держались своего.

Приказ привёз с берега вечерний катер, и я прочёл его через плечо Огарёва, уже зная каждое слово: осмотреть острова, выяснить базирование миноносцев противника, к рассвету вернуться. Подписи, время, два названия. Бумага как бумага — таких за войну будут сотни.

В моих книгах эта бумага была некрологом.

Я ушёл с ней — мысленно — на ют и там, в одиночестве, проделал упражнение, которое за зиму стало моей главной гимнастикой: разложил будущее на то, что менять нельзя, и то, что можно. Нельзя: выход состоится, встреча с четырьмя истребителями состоится, бой состоится — это большие узлы, их не сдвинуть, не выдав себя и не сломав всю разведочную службу. Можно: чтобы у боя был свидетель с минами; чтобы отрезанные знали, что к ним идут; чтобы у японцев на третьем часу драки появилась причина оглядываться через плечо. Расписание встречи, подписанное Макаровым, превращало «можно» в «приказано», и большего попаданцу не даёт ни одна книга.

— Встречающей парой по новому расписанию заступаем мы с «Расторопным», — сказал Огарёв, складывая приказ. — Квадрат — по схеме, время — с пяти утра. Андрей Николаевич, вы у нас глазастый и невыспавшийся, стало быть, как всегда. Прошу на мостик к четырём.

— Есть к четырём.

Огарёв ушёл распоряжаться. А я остался на юте и смотрел, как в густеющих сумерках вытягиваются к выходу два низких силуэта — первым «Решительный» под брейд-вымпелом Боссе, за ним «Стерегущий», — как прошли они створ, как растворились в сером.

С «Решительного», проходя, нам отмахали ручным семафором: «до встречи». Обычная меж миноносцами вежливость; сигнальщик ихний и не знал, как читалось это на нашем мостике этой ночью. До встречи. Так точно, братцы. В том и замысел.

На «Стерегущем» уходили в ночь лейтенант Сергеев, ещё один лейтенант, мичман, инженер-механик и сорок восемь нижних чинов, из которых я знал по именам четверых — тех, чьи фамилии в моих книгах стояли в самом коротком на свете списке: «спасены японцами». Остальных списков история не оставила — только братскую цифру.

Сергеева я знал и лично — шапочно, по отрядным делам: серьёзный, исполнительный, в командирах без году месяц, с того же января, что и вся эта война. Третьего дня мы курили рядом на стенке, и он расспрашивал про брандерную ночь — дельно, по-штурмански, про пеленги и дистанции. Я отвечал и не знал, куда девать глаза. Есть особый род мерзости в том, чтобы смотреть на живого человека через его некролог; за зиму я научился с этим жить, но привыкнуть не привык и надеялся не привыкнуть никогда.

Я стоял и провожал их, как не провожал ещё никого в обеих жизнях: с ненавистью к собственному знанию и с холодным, выверенным за зиму расчётом против него. Расписание встречи подписано командующим. Квадрат выбран по моей схеме, мористее точки рассвета, со стороны солнца. Пары заступают с пяти. Всё, что могла сделать арифметика, было сделано; остальное предстояло делать железу и людям, и я был теперь, слава богу, не пророком при этой истории — я был железом и людьми.

В четыре утра я поднялся на мостик. Ночь стояла серая, мглистая, с зыбью от зюйда.

«Сторожевой» и «Расторопный» снялись тихо, без огней, и легли на курс к своему квадрату. Машина стучала ровно. Михеев принёс чай и не ушёл — встал у обвеса, рядом, молча: его барометр показывал бурю. Жилин на крыле уже врос в свой сектор. Дитерихс доложил с юта о готовности аппаратов голосом человека, который этой ночью не намерен промахиваться. Я проверил всё, что проверялось, — связь с «Расторопным», ракеты, прогретые орудия, — и встал к биноклю.

Где-то там, у островов, уже разворачивались домой два миноносца, и навстречу им, отрезая от Артура, выходили из мглы четыре японских истребителя, которым в моих книгах было отведено по странице, а «Стерегущему» — по главе.

Пять ноль-ноль. Квадрат. Стоп машина — дрейфуем, слушаем. Зыбь толкала в скулу, мгла лежала ровно, и где-то за ней, в получасе хода, лежала точка рассвета, на которую выйдут — должны выйти — двое наших.

Ждём.

Посмотрим, что им отведёт эта ночь.

Глава 15

Стерегущий

Гром пришёл с зюйда в шесть часов одиннадцать минут — время отметилось механически, по часам Буре, раньше всякого понимания.

До того был час ожидания, и этот час стоил мне дороже многих боёв. Квадрат. Дрейф. Машина на самом малом, чтобы не остывала. Рассвет подбирался к мгле снизу, серым по серому, и каждые пять минут я говорил себе, что отсутствие стрельбы — это хорошо, и каждые пять минут себе не верил. В книгах бой начинался около шести. Часы показывали без четверти. Без десяти. Без пяти. Я стоял неподвижно, держа руки за спиной, и Михеев, принёсший чай, посмотрел на моё лицо и унёс кружку обратно.

Орудийный гром. Дальний, частый, мелкокалиберный — голос миноносного боя, ни с чем не путаемый. Он шёл из мглы, из той стороны, где лежал Ляотешань и где должны были — должны были, по всем расчётам, уже миновав опасную полосу, — возвращаться домой двое наших.