Мимо пронесли таз. Сестра помоложе окликнула её вполголоса — что-то про перевязочный материал. Вера Алексеевна ответила коротко, цифрой и распоряжением, так что нельзя было и понять, дослушала ли она меня. Но рука её на секунду легла мне на рукав шинели и тут же убралась — прежде чем я успел этому поверить.

Больше мы не сказали ничего, да и не нужно было.

Договорить нам не дали.

В дверях госпиталя возник Михеев — запыхавшийся, с фуражкой в руке:

— Вашбродь! С отряда вестовой. Велено разыскать. Группе — пары разводить, к ночи в море. Японец, говорят, транспортами у берега объявился, за Дальним. Велено вам быть.

Вот и кончилась передышка. История не стала ждать, пока я договорю с женщиной, чью фамилию узнал десять минут назад. Где-то за Дальним на воду сходила новая война — сухопутная, длинная. Та самая, на которую меня загодя проводил Векшин и куда обещал прийти Ставров. Мой справочник молчал о ней начисто.

Я поднялся.

— Идите, — сказала Вера Алексеевна, и голос её был ровен, только чуть-чуть ровнее обычного — тем особенным образом, каким он, по слухам, держался у неё в самый шторм. — Идите, лейтенант Корелин знает, что говорит. — Она запнулась на собственной обмолвке — назвала меня своей фамилией вместо моей — и не стала поправлять, и я не стал.

Я вышел в апрельские сумерки. Михеев уже приплясывал у крыльца. Стемнело быстро, по-весеннему. Над гаванью зажигались огни.

Мы пошли скоро. Потом ещё скорее. У пристани качался дежурный катер; гребцы налегли, едва я ступил на банку. На рейде, в группе моих миноносцев, уже разводили пары. Над трубами стояли первые дымы, чёрные на лиловом небе. Через воду тянуло знакомым, поднимающим сердце запахом горящего угля. Война звала. Звала не вообще, а меня — по фамилии, по новой должности, на которую я лез с ноября.

Я отвечал шагом.

Кортик с красным крестиком бил меня по бедру в такт — за прошлое, видимое и сосчитанное. Голова смотрела в будущее, которого больше не знала. Было в этой пустой голове легко и страшно, как на палубе перед чистой работой. А в самой середине держалась теперь одна короткая строка. Единственное, что я в тот день унёс без бумаги. То, ради чего, среди прочего, стоило вернуться с моря живым.

Фамилия.

Глава 25

Берег

Группу я повёл в море впервые той же ночью — четыре миноносца, моя группа, моя ответственность, моя бессонница на годы вперёд.

Приказ был — разведка: дойти на норд-ост, за Дальний, к Бицзыво, выяснить, что за транспорты объявились у берега, сосчитать и вернуться; в бой без нужды не ввязываться, людей и корабли беречь. Приказ простой — только на воде такие обрастают сотней мелочей, и любая может стоить всего.

Я держался за поручень на мостике головного; дрожь машин под ногами была ещё чужая — не «полтавская», тяжёлая и уверенная, а мелкая, злая, торопливая, дрожь миноносца, готового и бежать, и кусаться. Я привыкал к новой своей высоте — высота невелика: четыре скорлупки, две сотни человек. И всё-таки между мной и морем теперь не стоял никто — ни Успенский, ни Огарёв, ни Макаров. Решал я.

Группа была сборная, наспех сколоченная из того, что нашлось под рукой у Макарова в его вечной гонке. «Сторожевой», на котором я выходил всю весну, шёл головным; за ним — ещё два таких же «сокола», поменьше счастьем и побольше ржавчины. В хвосте — тихоходный миноносец прежней постройки, с командой, однако, злой и сплаванной.

Командиры их были старше меня годами, а двое и чином не ниже; группу повёл лейтенант не по старшинству — старшинства у меня не было. Наставление о разведке и тралении писал я, фарватеры эти знал я. Макаров, не любивший тратить лишних слов, сказал отрядному коротко: «пусть ведёт тот, кто считал».

Они подчинились не с радостью, но без фронды; я знал цену этому шаткому старшинству и опираться на него не собирался — доказывать своё мне предстояло каждую ночь заново.

И впервые за эту зиму я не знал, чем кончится ночь.

Странное, ни на что не похожее чувство — выходить в темноту без справочника. Прежде на каждой развилке у меня в голове лежала готовая страница: что было «в тот раз», чем кончилось, где банка, где засада, чего ждать к рассвету. Я расходовал эти страницы скупо и точно, и они держали меня на плаву всю зиму.

Теперь страница была чиста. Бицзыво не значилось в моём справочнике ничем, кроме голого факта высадки — без чисел, без подробностей, как помнят давно прочитанную книгу: один общий вкус. Я шёл в эту ночь вслепую, на ощупь, на выучке и на удаче — как все люди ходят в свои ночи. И, к собственному удивлению, обнаружил: это не так страшно, как я боялся. Я был командиром четырёх миноносцев в тёмном море, и этого было довольно, чтобы работать.

Снимались в полночь, по-тихому. Развели боны; группа по одному, в кильватер, прошла узким горлом прохода — мимо тёмной громады Золотой горы, мимо притушенных огней Электрического утёса, где нас знали и пропускали по условному сигналу. За боном дохнуло открытым морем — тем особенным запахом большой ночной воды, от которого у моряка всегда что-то подбирается внутри. Берег пошёл слева тёмной стеной.

Я взял курс на норд-ост и почувствовал, как четыре корпуса послушно легли мне в кильватер, в одну нитку — на основании одной макаровской фразы и одного исписанного мной наставления. Это доверие весило больше всей «Полтавы».

Шли без огней, малым ходом, прячась в тени берега. Дитерихс, увязавшийся за мной с «Сторожевого» и исполнявший при мне за штурмана и за адъютанта разом, негромко докладывал глубины и пеленги. Сигнальщики висели на крыльях мостика; внизу, у машин и у аппаратов, люди ждали. В их молчании была плотность, какая бывает перед делом, исхода которого не знает никто — в том числе и я.

Так мы и шли — час, другой — вдоль чёрного берега, на малом ходу. Лотовый мерно бросал лот и вполголоса подавал глубины; рулевой держал по компасу и по моему молчанию. Раз я приказал застопорить и переждать — впереди, у мыса, померещился чужой силуэт; постояли, вгляделись — оказалась скала, двинулись дальше.

Я отвык за зиму от этого простого, голого ремесла — вести корабли в темноте, держать строй, читать берег по редким огням и по чутью; отвык за бумагами, докладами, штабными боями. А ведь с этого я и начинал в ноябре, вахтенным начальником на «Полтаве», — только теперь за спиной шла не одна палуба, а четыре.

К двум часам ночи слева по носу, там, где берег заворачивал к норду, небо над водой стало не таким чёрным. Не зарево — отсвет: множество огней, прикрытых, осторожных, свет большого скопления людей и железа, какого не бывает у мирного берега. Мы подходили к Бицзыво.

* * *

То, что открылось нам из-за мыса, я не забуду до конца обеих моих жизней.

Бухта была полна кораблей. Транспорты — десятки транспортов, грузные, высокобортные, облепленные баркасами, как туши мухами, — стояли на якорях вдоль всего берега, насколько хватал глаз в ночной мгле. Между ними сновали катера и шлюпки; на воде дрожали цепочки притушенных огней.

А у самой кромки прибоя угадывалось то, ради чего всё это пригнали через море. Люди. Тысячи людей. Армия сходила на чужой берег — пехота, лошади, орудия, повозки, — медленный муравьиный поток, переливающийся с воды на сушу. Мористее, между десантом и нами, лежали низкие силуэты боевых кораблей охранения.

Я по привычке считал. Транспортов за тридцать. Это не набег, не демонстрация. Это армия — корпус, два, — которую высаживают на Квантун, чтобы отрезать Артур от своих, обложить, задушить.

Чисел мой справочник не помнил. Но что это такое, я знал и так: вот она, «сухопутная блокада» из моих книг. Одиннадцать месяцев осады. Цзиньчжоу, Зелёные горы, форты, Высокая, голод. И в самом конце — сдача, которой не должно случиться, если я хоть чего-нибудь стою.

Охранение стояло со знанием дела: крейсера, истребители, выставленные ровно, заслоном — без генерального боя сквозь него не прошёл бы и весь наш флот. Японцы делали всё методично, без спешки и без суеты, как делают работу, в исходе которой не сомневаются. Высадить, прикрыть, обеспечить — и снова, ночь за ночью, пока на квантунский берег не сойдёт столько штыков, сколько нужно, чтобы взять Артур с тыла. Вот с этой методичностью нам и предстояло воевать.