Восемь склянок, горн, подъём флага. Караул взял на караул, все на палубе повернулись к корме и замерли, и я замер со всеми, держа руку у козырька.

Флаг полз вверх, белое полотнище с синим крестом тяжело шевелилось в сыром воздухе. В той жизни я отстоял под этим флагом двадцать кампаний. Рука у козырька осталась стоять и после горна — я поймал это по косому взгляду караульного унтера и опустил её усилием, как опускают тугой рычаг.

— Вольно!

Палуба ожила, затопала. Я опустил руку и пошёл на мостик, на ходу принимая рейд глазами — теперь уже без паники, по-хозяйски, как принимают новое заведование.

Эскадра стояла по-зимнему, скученно. Ближе всех, через бочку, высился «Петропавловск» — флагман, приземистый, оливково-тёмный, на фор-стеньге флаг начальника эскадры. Вице-адмирал Старк. На этом корабле через четыре с половиной месяца, тридцать первого марта, должно было разорвать днище японской миной — вместе со штабом, с командой и с лучшим адмиралом, какой был у России на Тихом океане. Дистанция до «Петропавловска» была кабельтова полтора. Я смотрел на него, как смотрят на знакомого, про которого знаешь диагноз раньше врачей.

Дальше темнели «Севастополь», «Пересвет», «Победа»; у выхода дымил пятитрубный «Аскольд»; мористее стоял «Ретвизан», американская работа. «Цесаревич» с «Баяном» ещё телепались на переходе из Средиземного — и весь японский календарь стоял ровно на том, чтобы ударить раньше, чем Россия соберёт на этом театре всё, что ей положено по программе. В тот раз успели.

Между кораблями сновали катера и шлюпки, у «Севастополя» чернела водоналивная баржа, на «Пересвете» что-то клепали — стук долетал с запозданием, отдельно от взмахов. Эскадра жила, дышала, пила воду и уголь, писала рапорты.

Я поймал себя на том, что стою, положив обе руки на планширь, и рассматриваю эскадру, как разбирают чужую позицию за шахматной доской. Семь броненосцев будет к январю. У Того — шесть, но новее, однороднее, с английскими снарядами и с командами, которые два года не вылезают из учений. У нас — вооружённый резерв: половина котлов расхоложена, машины на консервации, комендоры стреляют дважды в год по бочке. Это я тоже знал не из книг — это было видно отсюда, с мостика: над эскадрой не дымила и треть труб.

— Ваше благородие, сигнальщик докладает: с «Петропавловска» катер отвалил, к нам вроде.

— Добро. — Я повернулся. — Встретить по положению.

Уставные слова лежали наготове, как снаряды в кранцах первых выстрелов. Служба и через сто лет служба. Меняются калибры, формулы остаются.

* * *

Катер с флагмана привёз пакет — обычную почту, как выяснилось, циркуляры штаба, — и вахта покатилась дальше своим колесом. Я ходил по мостику, врастал.

Врастание шло двумя слоями. Верхний слой нёс службу: принимал доклады, отвечал, записывал в журнал. Нижний слой смотрел и считал, и от того, что он насчитывал, временами хотелось взять что-нибудь железное и согнуть.

Корабль стоял в резерве. Пары — в одном котле из четырнадцати, на отопление и динамо. Поднимать их во всех котлах — не час и не два, а с расхоложенными машинами добрую половину суток. И если сейчас, вот прямо сейчас, из-за Золотой горы выкатятся чужие миноносцы, то «Полтава» сможет ответить им артиллерией с якоря — и всё. Ни хода, ни манёвра. Утюг на бочке.

А чужие миноносцы выкатятся — и я знал, в какую ночь, с точностью до часа. И ничего пока не мог с этим сделать, потому что был лейтенантом второй роты, вахтенным начальником, и между мною и эскадренными решениями лежало вёрст десять субординации.

Ничего. Я двадцать лет прослужил в организации, где между здравым смыслом и решением лежало и поболе. А идущему первым делом нужна карта. Карта — это люди.

Людей я начал считать с боцмана.

Боцман — звали его Зосима Ерофеич Лобов, и был он кондуктор, сверхсрочный, из вологодских — возник на шканцах часам к десяти, когда я спустился с мостика размять ноги. Возник по делу: к борту ждали угольную баржу, и Лобов расставлял людей. Я встал поодаль и смотрел, как он это делает.

Делал он это хорошо. Не орал — ворчал, но ворчание у него было устроено как хороший такелаж: каждое слово тянуло свой груз. Двоих молодых он переставил с борта на сходню, не объясняя; потом я понял — у тех сапоги были стоптаны до скользкого, на обледенелой палубе у борта им было не место.

— Давно служишь, Ерофеич? — спросил я, когда он проходил мимо.

Боцман остановился, посмотрел на меня снизу вверх — он был ниже на голову, но смотрел так, что ниже казался я.

— Девятнадцатый год, вашбродь.

— На «Полтаве» с постройки?

— С Кронштадта-с. Принимал её от завода, можно сказать. — Он помолчал и добавил с расстановкой: — Котлы у ей с норовом, а так корабль правильный.

— А люди?

— Люди-с? — Он сощурился. Вопрос был нештатный; вахтенные начальники про погоду спрашивают, не про людей. — Люди как люди. Которых учат — те умеют.

— А учат?

Лобов поглядел на меня ещё раз, уже внимательно. Глаза у него были блёклые, северные, в сетке морщин.

— По резерву учения положены, как же-с, — сказал он казённым голосом. И, выдержав ровно ту паузу, какая отделяет казённое от правды, прибавил: — Бумага терпит, вашбродь.

— Бумага терпит, — согласился я. — А ну как война, Ерофеич?

— Так точно, поговаривают-с. — Он перехватил рукавицы из руки в руку. — Только, осмелюсь доложить, японец — он покуда за морем, а уголь — вот он, у борта. По одному делу зараз.

— А если японец придёт раньше, чем уголь кончится?

Лобов поднял на меня блёклые глаза и держал их на мне дольше, чем дозволяет субординация.

— Тогда, вашбродь, дай бог, чтоб котлы были горячие, — сказал он наконец. — Холодный корабль — он, прости господи, как мужик сонный в драке. Бьют, а он рукавицы ищет.

Я промолчал и посмотрел на наши трубы. Из двух дымила одна, и та вполсилы.

— Так-то оно так. — Лобов проследил мой взгляд и повёл подбородком в сторону флагмана, и этим подбородком было сказано всё про то, на каком ярусе решаются вопросы горячих котлов. — Наше дело малое-с.

И пошёл к сходне, потому что баржу уже подтаскивал буксирный катерок — низкую, чёрную, гружённую с горой. На барже копошились грузчики-китайцы в ватных куртках, человек восемь, и старший их, в бараньей шапке, уже сцепился лаяться с караульным унтером на смеси трёх языков.

По одному делу зараз. Я записал себе Лобова на ту страницу, где у меня свои люди. Страница пока была короткая: боцман да вестовой Михеев. Не густо для человека, собравшегося разворачивать войну. С другой стороны, у Минина с Пожарским тоже не с эскадры начиналось.

Ветер к полудню зашёл с норда и засвежел. По бассейну пошла мелкая злая рябь, баржу у борта начало поддёргивать на швартовых, и я с мостика видел, как нос её тяжело клюёт против троса. Швартов — заводила его с баржи портовая команда, пока Лобов ставил людей у сходни — был положен по-портовому небрежно: верхний шлаг внатяг, нижний слабиной, и работал он рывком, всем весом баржи на одну снасть. Я смотрел на этот трос секунды, наверное, три.

В той жизни за такой швартов я снимал с вахты. В этой — пока ещё присматривался к слову «снимал».

— Рассыльный! Боцмана ко мне.

* * *

Не успели.

Лобов ещё поднимался на мостик, когда порыв — плотный, с зарядом мокрого снега — навалился на бассейн и положил рябь набок. Баржу мотнуло. Трос выбрало втугую, она секунду висела на нём, оседая кормой, потом он лопнул — щелчок пошёл по воде, как ружейный выстрел, — и корму баржи повело от борта прочь, разворачивая её поперёк, а сходню, перекинутую с борта на баржу, потащило вместе с настилом.

На сходне был человек.

Грузчик-китаец с корзиной на плече сделал то, что делают все люди на уезжающей из-под ног доске: бросил корзину, замахал руками и шагнул не туда. Доска вывернулась. Он ударился о баржевой борт грудью, скрёб по обшивке рукавицами и пошёл вниз, в чёрный клин воды между баржей и бортом корабля. Клин закрывался: баржу, развернув, теперь вело обратно, на нас, всей её гружёной тушей.