— Вот я и говорю: беречь надо дирижёра. — Огарёв сказал это легко, к слову, и пошёл вниз, не узнав, что только что сформулировал главную задачу моей жизни на ближайшие двадцать два дня.

Я остался наверху и додумал его мысль до конца — туда, куда он её не повёл. Дирижёра не берегут оркестранты: не положено по партитуре, да и не достанут. Дирижёра может уберечь только одно — чтобы в нужный такт нужный пюпитр оказался на месте. Мой пюпитр назывался «тральный порядок», и до нужного такта оставалось три недели репетиций.

* * *

Тринадцатого эскадра вышла на эволюции к островам Мяо-Тао, и в этом выходе школа Макарова получила первый счёт за обучение.

Мы шли в ближнем охранении, и выход этот был уже пятым на моей памяти за две недели — Макаров выгуливал эскадру, как выгуливают застоявшихся лошадей, до пота, до дрожи в машинах. Команды втянулись; кочегары больше не падали после выходов; сигнальщики читали флаги вдвое быстрее январского. Если бы меня спросили, чем взял Макаров, я ответил бы одним словом: повторением. Никаких чудес, то же, что мои тревоги на «Полтаве», только размером с флот.

На перестроении «Пересвет» не рассчитал циркуляции и ударил носом в корму «Севастополя». Удар был не смертельный — лопасть винта, вмятина, помятый форштевень, — но звук его, тяжёлый, чугунный, слышен был, кажется, до самого Дальнего, и вся эскадра на минуту затаила дыхание. У нас на мостике Дитерихс охнул так, словно ударили его самого.

Я наблюдал это с миноносной дистанции и читал, как по писаному. Вот сейчас на «Петропавловске» взлетят флаги — взлетели. Вот сейчас начнётся разбор — начался, прямо в море, не отходя от места. Макаров не отложил ни эволюций, ни выводов. А по возвращении — я знал и это — командир «Севастополя» будет признан виновным в неумелом маневрировании и снят, и на его место придёт человек с «Новика», самый лихой капитан этой эскадры, фон Эссен, — и «Севастополь» с его дурными машинами за две недели перестанет вылезать из строя.

Так и вышло. Шестнадцатого Эссен принял «Севастополь», и отряд наш загудел: своего, миноносного склада человека, ставили на броненосец, и в этом все увидели то, что и следовало увидеть, — при новом командующем наверх растут те, кто ходит, а не те, кто состоит. Снятого командира было жаль ровно настолько, насколько бывает жаль человека, которому не повезло учиться на глазах у строгого учителя; эскадра выучила и этот урок: за ошибку платят должностью, а не разносом, и потому ошибаться стали меньше, а докладывать об ошибках честнее.

— Учитесь, мичман, — сказал Огарёв Дитерихсу при этой новости. — Вот вам вся макаровская наука в одном производстве: ломайте строй — снимут, держите ход — поставят.

— А если и строй держать, и ход? — спросил Дитерихс серьёзно.

— А если и то и другое, то будете, как Андрей Николаевич: без производства, зато с делами. — Огарёв хмыкнул. — На войне, мичман, чины догоняют дела с отставанием в полгода. Главное — чтоб было что догонять.

Я слушал эту педагогику вполуха: у меня шла своя арифметика. Таран тринадцатого числа стоил эскадре двух недель ремонта «Севастополя» — и эти две недели в моих книгах кончались как раз к тридцать первому. Большие узлы держались, малые крутились, и каждое совпадение дат отзывалось у меня под ложечкой холодком. Расписание не забывало обо мне, даже когда я о нём забывал.

С Эссеном я в те дни перемолвился единственным словом — и слово это легло в копилку. Он обходил отряд, прощаясь со своим миноносным братством перед броненосцем, дошёл и до нас; Огарёв представил меня — «тот самый, с сетью и с парами». Эссен оглядел меня быстрым, цепким, весёлым глазом и сказал: «Слышал. Ежели надумаете когда на большой корабль — проситесь ко мне: считающие мне самому нужны». Второе предложение за месяц. Я поблагодарил и остался при своих двухстах сорока тоннах: до тридцать первого моё место было здесь, у выхода, при галсах. А вот после тридцать первого… после тридцать первого начиналась война, которой не было в книгах, и предложения в ней стоило копить, как уголь.

* * *

А посередине этих больших дел шла война маленькая, бумажная, и на ней я в середине марта понёс первую потерю.

Но прежде бумажной случилась настоящая — в ночь на четырнадцатое, назавтра после тарана: японцы привели вторые брандеры. Четыре парохода, крупнее февральских, с тем же камнем и тем же отчаянием. Нам в ту ночь выпало стоять у стенки — дежурили «Сильный» с «Решительным», и они отработали по всем правилам, которые отряд выучил кровью первой попытки: мины в упор, канлодки «Отважный» и «Бобр» в упор, батареи стеной; Макаров — и это уже не удивляло никого — оказался среди ночи на «Бобре», под огнём, лично. Ни один брандер до створа не дошёл.

Утром, со сводкой, пришла и цена: на «Сильном» в бою перебило паропровод — инженер-механик Зверев и семеро машинистов обварены насмерть. По отряду к вечеру уже ходила легенда, что Зверев закрыл пробитую магистраль собой, телом, дав миноносцу дойти; я слышал её в трёх вариантах и не поправлял ни один. Я знал из книг, как оно было по актам, страшно и без позы, но легенды на войне растут не из актов. Они растут из потребности живых объяснить себе, почему мёртвые были лучше нас. Этой потребности не мешают.

Проход остался чист, второй раз. Два десятка пароходов, которые я ждал по книгам, японцы, видимо, приберегали на третью попытку: после двух провалов в лоб следовало ждать чего-то умнее. Я записал и это — в ту же тетрадь, где зрели галсы.

Потерей было время. Его и так не хватало — между ночными охранениями, дневными выходами и моей минной тетрадью я спал по четыре часа, — и тут пришла бумага, съевшая трое суток.

Из штаба наместника — не из штаба флота, это важно, — пришёл запрос «об основаниях усиленного расхода самодвижущихся мин и угля по 2-му отряду миноносцев за февраль месяц». Бумага была составлена ювелирно: ни одного обвинения, одни вопросы, и каждый вопрос ставил под сомнение либо брандерную ночь, либо «Стерегущего», либо учебные стрельбы Дитерихса. Подпись была не ставровская — подписал какой-то делопроизводитель, — но почерк постановки вопросов я узнал бы из тысячи: страховка на обе стороны, аккуратные крючки на будущее. Особенно хорош был вопрос о «целесообразности израсходования двух самодвижущихся мин по коммерческим пароходам, не оказывавшим сопротивления»: брандер с камнем, прущий на твой фарватер, в этой оптике превращался в безобидного коммерсанта, а Дитерихс — в расточителя.

Огарёв, прочтя, пошёл пятнами и продиктовал было ответ, от которого запрос загорелся бы прямо в папке. Я уговорил его на другой ответ — скучный, как сурик: расход мин — по фактам боёв, подтверждённым донесениями и трофеями (одна штука, поднята из сети, предъявляется по первому требованию); расход угля — по милям, мили — по приказам, приказы прилагаются. Ни одного прилагательного. К ответу мы приложили — моя идея, и я ею горжусь — справку о расходе угля японскими миноносцами на те же операции, по моим прикидкам: выходило, что противник тратит на нас втрое больше, чем мы на него. Бумажной войне, как и минной, лучше всего отвечать из неожиданного сектора.

Ответ ушёл. Через неделю Векшин — наша почта работала исправно — переслал мне с оказией листок без подписи: «Ваша угольная справка ходит по штабу наместника как анекдот. Смеются — значит, читают. Запрос велено считать исчерпанным. Поздравляю с первой бумажной викторией. В.»

К листку была приписка о деле: «По вашей просьбе. Береговые посты за неделю: огни в море против Золотой горы — четырежды, всё между двумя и четырьмя ночи. Времена прилагаю. Стопорений с берега не видно — далеко. Но часы ваши и мои сходятся. В.» Я сличил его времена со своей тетрадью. Сошлись все четыре. Сеть тянула с двух сторон, с моря и с берега, и в ячеях её уже трепыхалась геометрия.

Виктория. Я смотрел на это слово и понимал, что обольщаться нельзя: Ставров не проигрывал, Ставров снимал пробу. Запрос был промером глубин. Как быстро отвечаем, каким тоном, кто прикрывает. Я отвечал быстро, скучно и с прикрытием, и где-то в его папках легла об этом аккуратная запись. Мы оба готовились к одной и той же дате, только он не знал, к какой именно.