Петля была моя. И ответ у меня был готов с ночи — я вязал его все сорок миль обратной дороги.
— Крейсерам и миноносцам — выходить сейчас: их осадка позволяет обойти квадрат южной кромкой, по протраленному вчерашнему, я дам точки. Броненосцам — по полному тралению. Сорок минут порядок выдержит, если катерам работать с подрывными партиями в две линии. «Баян» дерётся на отходе — Вирен умеет; крейсера успеют. А Того… — я секунду колебался, и Макаров увидел это колебание, — Того будет ждать эскадру у квадрата, ваше превосходительство. Вся его ночная работа сделана ради вашего выхода. Он рассчитывает на спешку.
— На мою спешку, — сказал Макаров медленно. Это не было вопросом, и я промолчал. — Хорошо считаете, лейтенант. Скверное утро вы мне посчитали. — Он уже отворачивался к флаг-офицерам. — Крейсерам — выход. Тральному каравану — полная работа, двумя линиями. Эскадре — по способности, за тралами. Маринин — при мне. Будете считать дальше.
Так я остался на флагманском мостике, в том месте и в том часе, которые тридцать лет были самой страшной страницей всех моих книг.
У дальномера, не мешаясь, стоял немолодой человек в статском, с седеющей бородой, и быстро, не глядя на бумагу, писал в альбоме карандашом. Верещагин. Он рисовал тральные катера. Я отвёл глаза: в моих книгах этот альбом подняли водолазы.
Следующие полтора часа я провёл на левом крыле мостика, в положении самом странном из всех, какие знала моя двойная жизнь: мне нечего было делать. Расчёт был сдан, порядок работал, катера шли своими двумя линиями, как нарисованные в моей же таблице, — и мне оставалось то, что я умел хуже всего на свете: смотреть, как другие исполняют твою арифметику, и не сметь тронуть ни одной цифры. Крейсера ушли южной кромкой в начале восьмого — «Аскольд» всеми пятью трубами, «Новик», за ними миноносцы первого отряда; их дымы ещё висели над зюйд-остом, когда оттуда перестали доноситься залпы. «Баян» выходил из боя. Что он выносил из него, кроме пробоин, мы пока не знали.
Тралы зацепили первую мину в восемь часов двенадцать минут.
Я засёк по своим, по карманному хронометру. Крышка Буре щёлкнула — «считаем». Привычка отозвалась раньше головы.
Катер поднял красный флаг. Подрывная партия подошла, завела заряд. Грохнуло. Столб воды встал, опал, по рейду прошёл вздох — сотни глаз со всех мостиков смотрели туда. Потом второй флаг. Потом третий. Банка выходила из воды по штуке, как зубы из десны: рваная, кривая, но настоящая. Каждый столб воды бил по мне двойным счётом: вот это — не убило «Петропавловск». И вот это — не убило. И вот это.
В восемь пятьдесят одна мина не далась.
Она рванула в самом трале, под кормой катера номер семь. Катер подняло, переломило, накрыло. Соседняя пара сразу пошла к месту; из воды подняли четверых, двоих — нет. Минный квартирмейстер Силантьев и кочегар Дудка. Я записал фамилии в книжку тут же, на мостике, против времени: восемь пятьдесят. Эти двое были цена. Кто-то всегда платит за перемену расписания; сегодня плата пришлась на катер номер семь. Я не знал этих людей. Теперь буду знать всегда.
Макаров снял фуражку. Мостик снял следом. Потом работа пошла дальше — на войне панихида короткая.
В девять двадцать тральный караван отдал сигнал: проход и разворот чисты, вехи выставлены.
В девять тридцать «Петропавловск» двинулся.
Я стоял у поручня левого крыла и держал часы в кулаке, не пряча. Эскадра вытягивалась за флагманом: «Полтава» в кильватер — я нашёл биноклем её мостик, и шестидюймовую башню, и узел у пластырей, где сейчас, я знал, стоял старик с вологодскими глазами и слушал свои кошки. Город смотрел с сопок. Сигнальная вахта работала. Верещагин рисовал.
Девять тридцать девять.
«Петропавловск» вошёл в квадрат — в тот самый, перечёрканный моими галсами, вымеренный чужим лотом, оплаченный двумя жизнями с катера номер семь. Под килем было десять саженей протраленной воды. Корабль шёл ровно, тяжело, двенадцать узлов, и ничего не происходило. Секундная стрелка резала круг. Сорок. Сорок одна. Я считал вслух, шёпотом, как молитву, единственную, которую знал наизусть.
Девять сорок три.
Квадрат остался за кормой. Впереди открывалось чистое море, и на зюйд-осте уже проступали из мглы дымы — много дымов: Того выходил смотреть на работу своей ночной агентуры.
Я закрыл часы. Руки у меня тряслись — обе, честно, крупно, и я не стал им мешать: они заслужили. Тридцать четыре дня, отпущенные в моих книгах человеку в десяти шагах от меня, кончились сегодня в девять сорок три. Календарь, который я таскал в себе с ноября, как осколок у сердца, перестал существовать. Все дальнейшие дни этого человека были теперь заработанные — каждый куплен сегодняшним утром, тральным караваном и катером номер семь.
— Лейтенант. — Макаров не обернулся; он смотрел вперёд, на дымы. — Что у вас с руками? — Ничего, ваше превосходительство. Прошло. — То-то. — Он помолчал. — На одиннадцать часов тридцать первого марта тысяча девятьсот четвёртого года русская эскадра в Тихом океане цела. Запишите куда-нибудь. Пригодится историкам.
Я записал. Дословно. Историкам это действительно пригодится — я знал по меньшей мере одного.
Того постоял на горизонте два часа и боя не принял.
Его можно было понять, вторично за месяц. Он пришёл к Артуру получать: утопленный на банке флагман, мёртвого командующего, оглушённую эскадру, которую останется только загнать в гавань и запереть. Вместо этого из-за Тигрового вышла вся линия, в порядке, под вице-адмиральским флагом на фор-стеньге «Петропавловска», и легла курсом на сближение — под прикрытием своих батарей, на своей воде, по-макаровски нагло и трезво. Бухгалтерия размена опять не сошлась у Того ни в одной графе. Около часу пополудни японские дымы стали отходить на зюйд.
Эскадра проводила их до кромки батарейного огня и вернулась. На обратном пути «Победа» прошла квадрат той же протраленной дорогой, всеми своими тринадцатью тысячами тонн, и я проводил её глазами особо: в книгах у неё была своя мина этим утром, в десять десять. Сегодня её мина лежала на дне Жёлтого моря с подорванным шнуром — или сгорела на камнях у Тигрового, в железном брюхе несостоявшегося убийцы.
На «Сторожевой» я вернулся к четырём пополудни, и Огарёв встретил меня на палубе вопросом, в котором не было вопроса:
— Живой флагман-то?
— Живой, Владимир Семёныч. Весь день под флагом, и вернулся под флагом.
— Ну вот. — Он сказал это так, словно ставил подпись под длинным, давно читанным документом. — А теперь идите в каюту и упадите. Это приказ по кораблю. Доклады, рапорты, минёры, камни у Тигрового — всё завтра. Сегодня вы своё отстояли. — И уже мне в спину, тише: — Двадцать второго февраля вы мне сказали на этом мостике: «До конца марта, командир. Дальше — легче». Я тогда промолчал. Теперь скажу: я таких попаданий не видел и у комендоров с призами. Идите, идите.
Упасть не вышло. Лежать я не умел, а каюта была полна ночным журналом, который следовало дописать по горячему. Я дописал. Рука выводила казённые слова — «в 8 ч. 50 м. при выборке заграждения», — а голова параллельно вела свой собственный журнал, который никогда не ляжет ни в один архив.
Счёт дня подвели к вечеру, и счёт был такой.
«Страшный» погиб. Весь, со всеми: Юрасовский, лейтенант Малеев — тот самый, весёлый, с орденком, отбивавшийся до последней пушки, — четыре офицера, пятьдесят три матроса. «Баян» поднял из воды пятерых, под огнём шести крейсеров, и привёл их в гавань: пять человек из шестидесяти двух. «Смелый» дотянул до Голубиной бухты и пришёл к полудню, избитый, но свой. Этот счёт стоял в моих книгах слово в слово, и сегодня я не сумел из него вычесть ничего. Моих гвоздей хватило на один берег ночи. На оба не хватило бы ни у кого, и от этого знания не делалось ни легче, ни честнее.
Дальше счёт менялся. Катер номер семь: Силантьев и Дудка — этих двоих в книгах не было, их внёс туда я, своей рукой, своим порядком. Заградитель — на камнях, выгорел; минный офицер с «Амура», осмотрев остов, насчитал в обгорелых стеллажах места на тридцать с лишним мин и доложил: «Ставил с кормовых скатов, не выставил и половины». Восемь мин — вытралено и подорвано. Одна — в трале, с катером.