— Силища, Андрей Николаевич, — выдохнул рядом Дитерихс, и в голосе его, мальчишеском, дрогнуло то самое, что дрогнуло в эту минуту во всех нас. — Куда ж их столько. Неужто не сбросить?

— Не сбросить, — сказал я. И сказал правду — ту, что знал без всякого справочника, одним взглядом на эту бухту. — Четырьмя миноносцами армию в море не спихнёшь, мичман. Тут флот нужен, весь, и днём, и под огнём их броненосцев. И то ещё надвое: сколько мы их утопим, столько они нам подвезут к утру. А наше дело сегодня другое. Сосчитать и донести. Считайте транспорты. Точно считайте. От нашего счёта зависит, как штаб станет думать о завтрашней войне.

Я считал и не мог насчитать края. Транспорты уходили за транспорты, дымы за дымы; за каждым силуэтом, который я заносил в счёт, открывался следующий.

Я смотрел, как с борта ближнего транспорта спускают по сходням лошадей. Лошади упирались, скользили на мокром настиле; их тянули под уздцы вниз, к качающимся баркасам. Следом сносили на руках вьюки и зарядные ящики. Буднично, по-крестьянски, под лошадиный храп и матерок.

Над водой висел ровный, не стихающий гул — не шум боя, а шум труда. Скрип талей, плеск вёсел, чужая ругань, мычание, конское ржание, лязг железа о железо. Пахло угольным дымом, потревоженным илом и — едва-едва, через всю бухту — лошадьми и людьми, плотным запахом большого скопления живого. Пахло не войной. Пахло переселением, ярмаркой, чем угодно мирным и огромным.

На мостике стояла тишина. Сигнальщики, рулевой, Дитерихс — все смотрели на ту сторону молча. О чём молчит каждый, я знал.

Сосчитать нам дали не всё.

В половине третьего от линии охранения отвалил истребитель. Низкий, быстрый. Пошёл на нас.

— Заметили, — коротко сказал Дитерихс.

Может, и не нас — наш дым, нашу тень у мыса. Неважно. Я положил группу в отворот, к берегу, в его чёрную тень. Дал ход не полный, бурунный, выдающий, а тот предельный, на котором ещё крадутся.

— В бой не ввязываться, — сказал я для мостика. Спокойно, тише обычного, как всегда под ударом. — Уходим. Мы своё взяли. Мы их видели. Донести — вот геройство на эту ночь. Остальное — мальчишество, за которое платят чужими жизнями.

Японец резал угол. Мы тянулись к тени. Минуты сделались длинными. Он был быстрее, но шёл на просвете, а мы — в тени; он искал нас глазами, а мы его уже держали в окулярах. Прожектор хлестнул по воде. Раз. Мимо, выше труб. Другой. Снова мимо. Сзади нехотя гукнуло орудие — недолёт, белый куст воды, опал. И всё.

Тень берега сомкнулась за нами, как занавес. Кто-то на мостике шумно выдохнул сквозь зубы; я не стал смотреть кто. Японец потерял нас в путанице мысов и не полез следом — в темноту, к чужому берегу, может статься, заминированному. У него был приказ стеречь транспорты; транспорты он стеречь и остался. А мы ушли. На зюйд-вест. Домой. В планшете и в моей голове лежала единственная добыча этой ночи — счёт.

Двадцать семь транспортов. Я записал это число в книжку — последнее число этой зимы, первое число той войны, что начиналась за кормой.

* * *

Обратный путь прошёл без приключений — самое лучшее, что можно сказать про военный поход. Перед рассветом мористее нас прошли большим ходом, не заметив, два японских крейсера — шли к Бицзыво, прикрывать высадку. Мы переждали их, прижавшись к берегу и застопорив машины; я слышал, как у себя за спиной, в темноте, дышат люди, не позволяя себе кашлянуть. Когда дымы их ушли за горизонт, я снова дал ход.

Группа держалась хорошо: никто не отстал, никто не сцепился, никто не зажёг лишнего огня; дистанцию и место в строю держали ровно. Я привёл их домой целыми, всех до последнего кочегара.

В Артур мы вошли на рассвете, с серым небом и серой водой, с той чистой усталостью, какая бывает после дела, сделанного без потерь. Я сошёл на берег и поехал прямо в штаб — донести, пока счёт горяч и пока его не остудили пересказы.

Доклад мой был короток: место, время, число вымпелов, осадки, поведение охранения, вывод. Вывод я позволил себе один, и не из справочника — из того, что видел этой ночью своими глазами: высаживается армия, не отряд, и цель её не берег, а Артур с суши. Считать надо не дни до её появления под крепостью, а недели — и недель этих немного.

Меня выслушали внимательно: кто-то записывал, кто-то переглядывался, над картой склонились головы. Чьи-то пальцы отмеряли циркулем расстояние от Бицзыво до Цзиньчжоуского перешейка — то самое, пройдя которое японская армия запрёт Артур с суши, как пробку загоняют в бутылку. Теперь и штаб видел то, что я увидел ночью с мостика; мне для этого понадобились четыре миноносца и бессонная ночь — им хватило моей бумаги.

Бумага о Бицзыво пошла наверх — к Макарову, к наместнику, в Петербург. И где-то на её пути, я знал, сидел в угловой комнате человек, который прочтёт её первым и сделает свою отметку. Война переезжала на сушу, на его длинный берег, — там начиналась его игра, а не моя.

Самого Макарова я увидел мельком, уже уходя: он быстрым шагом пересекал приёмную, на ходу бросая распоряжения флаг-офицеру, — весь движение, весь нетерпение, та неубывающая злая энергия, которой он держал эскадру. Увидев меня, он остановился на секунду.

— Бицзыво? — спросил он, хотя уже знал; он всегда уже знал.

— Двадцать семь транспортов, ваше превосходительство. Армия. Не отряд.

— Знаю. — Он смотрел на меня тем своим взглядом, в котором не было ни тепла, ни холода, один работающий расчёт. — Сосчитали — хорошо. Сосчитали и вернулись без потерь — ещё лучше: в море нынче в цене не геройства, а возвраты. — Он уже двигался дальше, но через плечо, мимоходом, уронил то, что я унёс с собой на всю войну: — Морскую вашу зиму вы отслужили на отлично, лейтенант. Теперь готовьтесь к худшему. Море честное: тут видно, кто на тебя идёт. На суше пойдёт другое — там убивать нас будут не японцы, а свои же бумаги да свои же дураки, и спасать придётся не от Того. Считать вы умеете — это полдела. Идите. Учитесь остальному.

И ушёл — стремительный, седой, живой; тот, кого не должно было быть на этом свете уже три недели, — и кто был, потому что один лейтенант однажды сосчитал верно. Я глядел ему в спину и думал, что вот она, главная моя награда: не крестик на кортике, а эта спина, уходящая по коридору отдавать приказы живым голосом.

Бумажный бой будет потом, а сейчас я вышел из штаба на крыльцо и остановился.

Утро поднималось над Артуром — тихое, ясное, апрельское; город лежал внизу, целый, белый, ещё не тронутый, с дымками над крышами, с колоколами к заутрене. Он не знал и не желал знать, что этой ночью в шестидесяти милях к норд-осту на его землю сошла его смерть.

В гавани на бочках стояла эскадра, целая и живая; за городом поднимались сопки, рыжие и голые, и через месяц по ним поползёт вверх, к фортам, сухопутная война.

Моя зима кончилась: задача, ради которой я очнулся в этом теле в ноябре, — не дать войне начаться с разгрома, встретить её готовой, спасти Макарова и эскадру, — была решена. Не вся история, не вся война — одна зима, одна тетрадь, одна развилка.

Но развилка состоялась: история свернула с накатанной колеи и катилась теперь не по моим книгам, а по живой, никем не написанной дороге. И на этой дороге Макаров был жив, эскадра цела, и у России в Тихом океане был флот.

А моя война только начиналась: там, за сопками, на берегу, куда этой ночью сошёл Оку со своими дивизиями, лежала сухопутная кампания — и о ней мой справочник снова знал почти всё. Цзиньчжоу, Наньшань, Зелёные горы; имена генералов, даты штурмов, цена каждой высоты.

И одно имя среди всех — имя человека, на котором продержится сухопутная оборона, как Артур держался на Макарове. Его мне предстояло сберечь так же, как я сберёг адмирала: без него крепость падёт раньше срока. Я знал день его гибели — и знал даже, что его убьёт. И у меня снова был полный карман страниц — и один-единственный шанс истратить их так, чтобы они стоили чьей-то жизни.

Михеев ждал меня внизу, у пролётки. По обыкновению он бормотал себе под нос, для порядка вселенной: неплохо бы их благородию поесть и поспать, пока дают, потому что после, чует его сердце, давать перестанут.