— Меня зовут Илья, — сказал я, и Филипп переводил следом, фраза в фразу, убрав из голоса всякую дипломатию. — Я хирург. Я приехал через полмира, чтобы девочки жили. Обе.

Она молчала, глядя мне в лицо, корзину держала перед собой, как щит.

— Я осматривал их, — продолжал я. — Вы, наверное, знаете, вы знаете всё, что происходит с ними. Я хороший лекарь, тётушка Сун, один из лучших, иначе меня бы сюда не позвали. Но от меня прячут правду. Мне не показывают бумаги, без которых я не смогу их защитить. А я вижу, что времени мало. И вижу, как вы на них смотрите. Так смотрят на своих. Поэтому я говорю с вами, как говорил бы с их матерью. Мне нужна помощь. Не для меня. Для них.

Филипп договорил перевод, и в галерее стало очень тихо.

Она смотрела на меня долго. Целую операционную вечность, я стоял под этим взглядом смирно, не отводя глаз и ничего не добавляя, потому что всё, что можно было сказать, я сказал, а дожимать таких людей нельзя, они сами взвешивают, на своих весах, и чужая гиря эти весы только ломает.

Я увидел, как в её тёмных глазах дрогнуло и поднялось чувство, которого я не ждал. Я готовился к страху за это место, перед охраной, перед чужаком. Поднялось другое. Это был ужас, я встречал его у родственников безнадёжных, когда им впервые за долгие годы говорят слово «шанс». Ужас человека, который почти двадцать лет приучал себя не надеяться и которому сейчас поднесли её к самому лицу.

Она опустила глаза. Поклонилась, ниже прежнего. Развернулась и быстро пошла прочь, почти побежала, корзина билась о её колено, а спина оставалась прямой до самого поворота.

Мы с Филиппом стояли посреди галереи и слушали, как затихают её шаги.

— Мы её спугнули, — мрачно сказал Филипп. — Сейчас она доложит начальнику охраны, что чужеземцы подстерегают прислугу в переходах, и к вечеру нас наглухо отрежут от восточного крыла. И от девочек тоже.

— Нет, — сказал я.

— Голубчик, я сорок лет читаю людей.

— А я читаю тех, кому страшно, — я смотрел в пустой конец галереи, туда, где она скрылась. — Вы видели её глаза? Она испугалась не нас, Филипп Самуилович. Доносчики так не смотрят и так не кланяются. Она испугалась надежды. Того, что я, может быть, вправду могу им помочь, а ей не хватит смелости, или мне не дадут, и тогда всё станет ещё больнее, чем было. С этим страхом человек должен переночевать сам, его нельзя торопить. Ждём.

Филипп покосился на меня, хмыкнул, и мы пошли обратно, навстречу нашим заскучавшим провожатым.

Ждать завтра, как выяснилось, мне предстояло в самом неподходящем месте на свете.

Утром за мной пришли и пригласили в процедурную, предоперационная разметка, присутствие второго хирурга предусмотрено протоколом.

Слово «предусмотрено» Филипп перевёл с каменным лицом, и я оценил формулировку. Она означала то, что меня просто ставили в известность.

Процедурная в медицинском крыле оказалась просторной и залитой белым светом. Посередине, на широком столе, под лёгкими простынями, лежали девочки.

Они спали. Лёгкая седация, ровное дыхание, приоткрытые губы Мэй, спокойное, без давешней смешливости, лицо, и рядом, щека к щеке, восковой профиль Лань. Во сне, без своих улыбок, без «капитально» и вежливого геройства, они выглядели ровно тем, чем были с точки зрения предстоящего, двумя очень молодыми пациентками с одним животом на двоих, беззащитными до последней степени.

Над ними, со стерильным маркером в руке, стоял Чен.

Он работал. Красиво и уверенно наносил разметку на общую брюшную стенку, рука мастера видна в любом жесте, линии ложились на кожу чётко, как по лекалу. Ассистент в маске держал перед ним планшет со схемой, у стены дежурили двое лекарей из его команды, а в дальнем углу, у самой двери, там, где положено стоять младшей прислуге, стояла тётушка Сун.

Её, как я понял по обрывку перевода, допустили одевать и держать девочек при седации, принцессы засыпали спокойнее на её руках. Она стояла неподвижно, сложив руки перед собой, смотрела на спящих воспитанниц и больше ни на что.

Я подошёл к столу, встал напротив Чена и стал смотреть на разметку.

Первые линии вопросов не вызывали. Доступ был выбран грамотно, с запасом, обходя старый рубец, что само по себе говорило о многом, но об этом я молчал. Линии по диафрагме, проекции сосудистых пучков, разумно и чисто. Я следил за маркером и почти успел поверить, что разметка пройдёт мирно.

А потом Чен перешёл к печени.

Он вывел на коже проекцию линии раздела паренхимы, будущую границу между долей Мэй и долей Лань, и рука его не дрогнула ни на миллиметре. Я смотрел на эту линию и чувствовал, как у меня холодеет затылок.

Линия шла вправо от всякой анатомической справедливости. Чен отдавал Мэй массив органа с запасом. Лань по этой разметке доставался край. Ткань, которая без собственного магистрального притока живёт после разделения дни, желтеет, отказывает и утаскивает хозяйку за собой.

На бумаге, в отчёте, для комиссии это будет выглядеть безупречно, печень разделена, каждая сестра получила долю. В жизни это означало приговор, подписанный стерильным маркером.

— Стоп, — сказал я.

Маркер остановился. Чен поднял на меня глаза поверх маски.

— Линия раздела, — я показал на живот Лань, на тонкую полосу будущей её доли. — По какой ангиографии вы её провели, профессор? По той единственной смазанной венозной фазе? Покажите мне артериальный приток этой доли. Покажите мне её порто-венозный бассейн. По вашей разметке сюда не приходит магистральный кровоток. Вы оставляете младшей ломоть без сосудистой ножки.

Филипп переводил, голос его стал очень нейтральным.

— Распределение долей выполнено по данным полного обследования, — ответил Чен. — Оно оптимально.

— Оптимально для кого? — я обошёл стол и встал с его стороны, глядя на разметку под его углом, и от этого угла легче не стало. — Свежую ангиографию, профессор. Ту, что «будет завтра» уже третий день. Положите её на негатоскоп, проведите при мне сосудистые бассейны, и если ваша линия совпадёт с анатомией, я извинюсь на любом языке из тех, что здесь в ходу. Пока этого не случилось, я эту разметку не визирую. По ней одна из двух ваших принцесс, гарантированный труп. Без всяких «осложнений» и «рисков», профессор, просто труп с датой, и эта дата, день вашей операции.

Двое у стены перестали делать вид, что заняты. Ассистент с планшетом окаменел. Филипп переводил, и я слышал, что он не смягчает ни слова, потому что смягчать здесь было уже нечего.

Чен выпрямился и нервным движением сжал колпачок маркера.

— План операции утверждён на высшем уровне, — сказал он. — Доли распределены оптимально. У вас, коллега, совещательный голос.

— Тогда слушайте моё совещание, — сказал я, и голос у меня сел. — Вы списываете одну девочку в утиль, профессор. Заранее, разметкой, до первого разреза. Я пока не знаю, зачем вы это делаете, и я это выясню, обещаю вам. Но под плановым убийством моей подписи не будет. Ни на одном документе.

— Вы приглашены как ассистент, лекарь Разумовский, — Чен вернул колпачок на маркер, и щелчок прозвучал, как затворный. — Прошу соблюдать субординацию. Разметка окончена. Всем спасибо.

Он отвернулся к своему планшету, и это движение было точкой, поставленной в разговоре. Двое у стены ожили, засуетился ассистент, кто-то накрыл девочек вторым слоем простыней, седация выходила, скоро им просыпаться.

Я стоял над столом, унимая в себе то, что не имело права выйти наружу при спящих, и в эти секунды поймал взгляд из дальнего угла.

Тётушка Сун смотрела на меня.

Русского она не понимала, медицинских терминов тем более, и вряд ли она поняла нашу перепалку. Ей это было без надобности. Она сорок лет прожила во дворце, где выживают только те, кто умеет читать людей поверх слов, она прочла всё, как чужак с севера встал над её спящими девочками против великого профессора, как кричал, тыча в разметку, как требовал, ничего для себя не выгадывая и подставляя под удар собственную голову.