Мне придется говорить и о том, как люди, в быту нечистоплотные, на службе пресмыкающиеся перед начальством, в горах, наоборот, спешат на выручку товарищу и бравируют пренебрежением к смерти. Бойтесь таких, распознавайте, ведь смелость – отнюдь не существо их натуры, не краеугольный камень их бледной жизни. Она – только откупное за их малодушие в миру, она – попытка оправдать тщету их будничных поступков, она – замаливание грехов перед собственной совестью.

Да, в горах встречается разный народ. Как тут не вспомнить о типе, с которым я имел несчастье подниматься однажды на сложную вершину. Он залезал во время ночевок в спальный мешок, не раздеваясь и не разуваясь, с биноклем на шее, с компасом, пристегнутым к кармашку штормовки, с защитными очками, болтающимися на веревочке, с высотомером и фотоаппаратом. Оснащенный столь внушительно, он спал спокойно. Я не знаю, правда, что ему мешало заодно уж втащить в спальный мешок ледоруб и кошки. Но нет, ледоруб и кошки он пристраивал рядом с собой, чтобы в любую минуту находились под руками.

Так вот, мне до спазма сердечного не хочется в чем-то походить на таких людей. А вчера я смалодушничал. Собственно говоря, и смалодушничал-то на пустяке. И жестокий урок какого-то очень не показного благородства преподала мне девушка, которую я безнадежно люблю. Лучше бы уж кто-нибудь другой…

Ну что ж, для того нас и учат, чтобы мы становились чище и умнее, чем были еще только вчера.

3

Да, сердце беспокоило меня и раньше. Но я не обращал внимания: пустяки, это от переутомления… Но то, что случилось вчера…

Теперь было бы глупо не посоветоваться с врачом.

Врач у нас – молодой симпатичный ленинградец. Мы толкуем что-то о конях Клодта на Аничковом мосту, о Фальконе и Росси, об изумительных фонтанах Петергофа.

Тем временем он слушает мою грудную клетку внимательно и настороженно.

– Так, дорогой мой… – Он прекращает свой манипуляции и грозит мне вынутыми из ушей трубочками фонендоскопа. – У вас, дорогой мой, серьезные шумы в области сердца.

Я позволяю себе усмехнуться.

– У вас прямо-таки студенческие шумы.

– То есть, надо понимать, еще молодые, незначительные?

– Наоборот, такие шумы, которые расслышит любой студент-первокурсник. Собственно, они были и раньше, когда я слушал вас при медосмотре. Но тогда вы еще как следует не акклиматизировались, нельзя было ничего утверждать наверное, и все, что я мог тогда, разве только запретить вам восхождение с разрядниками, даже со значкистами. Теперь же… теперь…

– А где шумы?

Надо же мне это знать в конце концов!

– В точке Боткина, но не только…

«Точка Боткина, – повторяю я мысленно. – А то еще есть турецкое седло».

– Доктор, а что такое турецкое седло? У меня с этой штукой все в порядке?

Доктор, молодой, милый, веснушчатый, деланно хмурится.

– Зря смеетесь. Вы латынь знаете?

– Так, немного… крылатые выражения. Как говорят шахматисты, е-два, е-четыре.

Он что-то пишет мне на бумажке – я разбираю слова: «…верхушка сердца – грубый систолический шум… в точке Боткина -- систолический и диастолический».

– Возьмите для памяти. У вас усталость сердечной мышцы. Этого достаточно, чтобы закрыть для вас горы.

– Вы шутите, доктор! Вы ошиблись, наверно!

Здесь не очень много работы, и народ все отъявленно здоровый, но у доктора какой-то зеленый вид: возможно, много читает, особенно по ночам. И воспалены глаза. И взгляд рассеянный. Возможно, дома неприятности. Но мне его не жалко.

Да он просто пугает меня! Страхуется: а вдруг случится со мной что-нибудь, ему же потом отвечать.

Усталость сердечной мышцы… Наверно, я меньше удивился бы камням в почках, хотя надо думать, ужасная, штука эти камни. Усталость сердечной мышцы… С чего бы ей уставать, однако? Ну, много работал. Ну, здесь сразу большая физическая перегрузка. Так у меня у одного, что ли, много работы, я один, что ли, испытывал перегрузки?.. Я ведь столько ходил в горах!

Юный доктор чуть-чуть оскорблен.

– Я терапевт, дорогой мой. Я не могу ошибиться. – Он и не скрывает, что перестраховывается. -- Что же, вы хотите, чтобы я за вас отвечал? Слышали, недавно в Безенги был случай – взошел человек на вершину и умер? Это декомпенсация сердца. Ведь человек не ломовая лошадь, не першерон какой-нибудь, на которого, что ни взвали, все потянет. Да и у першерона есть предел. Вот еще случай: на седловине Дых-Тау точно так же умер один альпинист от острой сердечной недостаточности. Вам этого мало? Вас это не убеждает?

Я пожимаю плечами.

– Почему? Убеждает. Но я же легко хожу, доктор! У меня великолепные легкие. Я дую в этот ваш спирометрический бак до отметки 5100!

– Вы и будете легко ходить, – с едва заметной досадой втолковывает мне доктор. – А потом наступит декомпенсация. Вот так – сразу, как снег на голову. В сущности, силенок у вас не густо, хоть вы и тренированный парень. Да и возраст не совсем чтобы уж юношеский. – Он смотрит на меня с сочувствием, кладет руку мне на плечо. – Бросьте, на самом-то деле… Пораскиньте умом, ведь вы же взрослый человек… Вам еще сколько шить нужно, а вы рветесь к смерти. В конце концов как будто, кроме альпинизма, спорта нет. Займитесь прогулками на велосипеде – гонки вам уже противопоказаны, а там, знаете ли, е-два, е-четыре. Играйте в волейбол…

Я возвращаюсь в палатку, падаю на постель. Сердце не то чтобы прибаливает, а как-то тихо, обиженно зудит. Да и есть отчего…

Напротив на койке Алим играет с Кимом в шахматы.

– Ну что, – спрашивает он, стуча себя в грудную клетку, – как у тебя тут?

– Плохо. То есть не то чтобы плохо, но доктор горы мне запретил.

Ребята – спасибо им – не утешают меня.

Алим огорченно цокает языком.

– Вот в Уллу-Тау был врач так врач, – говорит он. – Шах!

– Какой шах? – недоумевает Ким.

– Нет, нет, вот шах, ферзей… Там такой был врач – к нему придешь, а он: что, мол, зуб болит? Ну и прекрасно! Возьмите кальцекс, помогает. А этот важный какой: я, говорит, терапевт, дорогой мой. Что-что, а сердце изучил, как грецкий орех. Во как! Не хухры-мухры.

Алим тонко передает интонацию доктора, и я благодарно ему улыбаюсь. Я еще способен улыбаться!

Да, я улыбаюсь – и я еще буду хохотать.

Скажите пожалуйста! Он оберегает меня от смерти, этот доктор. От смерти я и сам поберегусь. Но смешно об этом всерьез толковать в тридцать два года.

Ерунда! Как будто любая уступка в жизни – в любом плане, в том числе и отступление от очередной вершины – в угоду сердцу, печенкам или почкам не есть шаг если уж не к смерти в ее медицинском смысле, то к омертвлению тканей мозга, тканей души!

Не путайте мне карты, доктор. Не темните. Кстати, вам известно, доктор, что последующие год-два мне придется жить в условиях весьма чувствительных высот, скорей всего на Памире? Так, ничего особенного, предстоит доработка одного астроприборчика, фиксирующего на пленке метеоритные (их называют еще звездными) дожди. Потому-то я не сделаю ни одной поблажки бренной своей плоти. Возможно, я дам ей только небольшую передышку. Я владею телом, а не тело мной! Хотя материя первична, как утверждают философы. Они это справедливо утверждают, спорить не берусь. Но при этом они не отрицают, что в определенных случаях сознание влияет на материю, способствует ее эволюции. Нас на мякине не проведешь. Мы тоже диамат знаем.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Хожу по лагерю неприкаянный, но делаю, что называется, хорошую мину при плохой игре. Уже окончательно выяснилось, что на Софруджу мне не быть: юный эскулап непреклонен. Что ж, я могу пройтись с туристами по окрестностям. В паре с Мусей Топорик. Или с такими же неудачниками, как она.

А Володю Гришечкина никто отсюда не гонит. Горы по состоянию здоровья ему не противопоказаны. Но он, как тип, противопоказан горам. Здесь таким не место.