Люсе Левандовской – той уже куда за сорок, она ведь и старше его. Теперь Людмила Тимофеевна, поди… Конечно, к прошлому возврата не будет, а все же оно не забывается. Да и кто из них двоих больше виноват, что не задалась их совместная жизнь? Кто?.. Жесткость ли то была в отношениях между двумя близкими людьми, необходимая и понятная в суровые годы войны, или жестокость? Впрочем, если говорить о жестокости, то прежде всего не о Люсе пойдет речь.
18
Татарка провела Игоря из Евпатории изрядно, до деревни Анновки, откуда он уже нашел дорогу к родным сам. По-прежнему был он теперь Шумейко Игорь Васильевич; севастопольскую справку порвал (хотя, может, и напрасно).
Мать ему, конечно, обрадовалась безумно, да и отец (с отцом вообще-то он во все времена не шибко ладил; а нынешнее время было такое, что его возвращение под отчий кров сулило и неприятности и подозрения). Впрочем, местным властям можно было много кое-чего наговорить, и правду и неправду: опровергнуть никто ничего не смог бы, потому что Игоря на станции не знали, как не знали толком и его родителей.
Не жена, а мать, родимая мать, наконец, вылечила его от кровавого поноса. По своему рецепту лечила: пил он топленое коровье масло и местное виноградное вино. А чесотку серой вывела, опять-таки разведенной на масле. Уж где она все это доставала и на какие средства, сказать трудно, тем более что сын и не спрашивал эгоистично.
Жил он открыто, ходил открыто – помнил совет незабвенного Вано: поди, погиб парень… По вечерам до хрипоты спорил с отцом, который раньше на все лады выхвалял Сталина, а теперь с тем же рвением и ничуть не смущаясь раздул кадило в пользу Гитлера. Злобный был старик и тупой в своем упрямстве. Гитлер – вот она, сила! Всю Европу покорил, на весь мир замахнулся! А где сила, там и правда и порядок, так что, может быть, самая стерильная справедливость как раз и заключается в национал-социалистской идеологии Гитлера. Да и не от пустого брюха они вон как прут, есть у них и масло, и хлеб, и своя идея. А что, мол, твой Сталин?!. Вон он уже Гитлер где, у самой Волги!
«Скотина ты, и хамелеон, и первостатейная сволочь, и стыдно мне за тебя, что ты такой у меня отец. Масло, хлеб, идея! Вот она у них и вся идея, у фашистов, – вырвать у тебя изо рта кусок хлеба и сожрать самим», – так примерно отвечал ему Игорь, а мать его всячески улещала, потому что и сама побаивалась старого своего, бес его знает, он и полицаем может пригрозить, с него станется.
Словом, намекала мать, уходил бы ты, сынок, подобру-поздорову, а то полицаи и впрямь на двор наш уже поглядывают, что-то, верно, унюхали. Правда, он так сразу не ушел, но, раз полицаи начали принюхиваться, перебрался жить в погреб. Обложился на всякий случай гранатами – точно такими же, какие немцы спускали на шнурочках во время пещерной эпопеи под Херсонесом: длинная, замашная такая деревянная ручка у этой гранаты…
Мать по ночам носила ему в погреб еду.
А когда достаточно окреп – ушел куда глаза глядят, впрочем, забирая все южнее, к горам, рассчитывая на встречу с партизанами. О партизанах и все его мысли были.
А связаться с ними он так и не сумел. Бывало, что ему удавалось узнать, кто мог бы устроить такую встречу. Приходил он к тому человеку. То, се, как, мол, жизнь, нет ли чего пожрать, сухаря, куска хлеба, из окружения, мол, пробираюсь… Дипломат он был не ахти какой, преамбула не очень убеждала, и рано или поздно шел в лоб:
– Мне известно, что вы связаны с партизанами. Не можете ли вы устроить так, чтобы…
И человек, на которого ему указали, вдруг насупившись, отступал назад:
– А хочешь, я сейчас позову кого следует, и немцы вздернут тебя на первом же столбе?
Нет, на такой печальный исход своей жизни Игорь пока не рассчитывал.
Взялся он на свой страх и риск сколачивать молодежную диверсионную группу: действовала она слишком в открытую, в незнакомой местности. Пустили под откос две-три машины, а нагрохотали на всю степь, на все предгорье. За Игорем начали следить.
Жил он тогда у одной вдовушки – ее муж, летчик, погиб еще в первые дни войны. Приютила она его в горькое для него время, помогла чем сумела (это она подсказала, кто может свести к партизанам; правда, из подсказки той ничего не вышло). Жил он и не знал, что предпринять дальше, куда податься, – везде одно и то же, везде немцы, везде всеобщее недоверие, подозрительность, страх..
И дождался офицера с полицаем, хотя позже сообразил, что, собственно, не за ним лично они приходили Скорей всего, его знали по фамилии, но не в лицо. По крайней мере эти двое.
Когда Игорь приметил их в окно, он разом – в дверь, потом в сарай, залез в сено под кормушкой. Вдруг его словно что-то подбросило – отряхнулся, взял вилы и давай ковырять навоз. И надо же, не успел офицер в сарай сунуться – сразу ткнул стеком в сено; обнаружил бы – смерть без разговоров. Тем более что опознали бы его, установили бы фамилию. А то скользнул лишь взглядом безразлично и спросил ради формальности:
– Кто ест ти?
– Племянник, – сказала вдовушка, – старшего мужнина брата сын.
Сейчас, когда гроза миновала, полицай мог уже и не выслуживаться перед немцем. Давая понять испуганной женщине, что его-то не проведешь, сказал ей во дворе:
– Племяш он тебе или нет, но чтобы его духу сегодня же здесь не было. Поняла?
– Поняла, - сказала женщина, проводив его ненавистным взглядом, и заплакала; свыклась она с Игорем, полюбила его, жаль было отпускать; но и без того предчувствовала, что не засидится, рано или поздно сам уйдет.
Дала она ему кое-какие документы мужа, даже не оторвав фотографий, да и как их оторвешь, заподозрят ведь. А Игорь в чем-то смахивал на погибшего летчика: такое же продолговатое лицо, буйный чуб… если особо не всматриваться, могло сойти. Теперь он был уже не Игорь Шумейко, не Борис Батайкин, а Прокопий Мудренко – в пору запутаться.
Все же в Феодосии Игорь подзалетел с этими документами, приняли его за какого-то черт знает лазутчика, но он сумел удрать прежде, чем смогли установить его подлинную личность. Да и удрал он в селеньице неподалеку от города, есть хотелось, нужно было как-то устраиваться с этим делом.
Здесь стоял немецкий восстановительный поезд – ремонт путей, возведение насыпи, замена шпал, – и Игорь посудил, что на первых порах это ему подойдет, лишь бы немного подхарчиться. С документами на сей раз сошло, дорожный мастер, немец в военной форме, ведающий набором рабсилы из местных, спросил скорее по привычке:
– Партизан?
– Нет.
Сквозь косоворотку проглядывала у Игоря грязная, в дырах тельняшка.
– «Аврора»?
– Что?
– «Аврора»? Матрозен? Ферштееи зи?
– Я, я, – живо подтвердил воспрявший духом Игорь.- Ихь ист «Аврора»! Бывший матрос. Инвалид. Финская кампания.
Он был принят, заключен в бараки, и все шло, как говорится, чин чином, дня три уже проработал во славу «третьего рейха» (некуда деться, в рот этому рейху дышло!), пока не случилась заминка. Оплошал он на утренней поверке. Вызывает его немец: Мудренко да Мудренко, а Игорь задумался, молчит… не привык еще к новой фамилии, странно было на нее откликаться; опять же мысли муторные гнетут… вроде того, что хорош же он, красный командир, чекист, дважды орденоносец, хоро-ош… На рейх вкалывает! Опомнившись, крикнул:
– Я, я Мудренко, здесь!
А немец волосатым кулаком в ухо…
Недолго думал Игорь, даже секундочки на размышление не потратил – брякнул немца лопатой по плоскому черепу и дал деру. Бегать-то он не особенно здоров был, а тут погоня, все станционные охранники, целая свора ринулась по следу. И всё же везло ему, дорога в этом чуждом для него мире была устлана не сплошь только терниями, но и розы кое-где пунцово мерцали. Бежал он, бежал, задыхаясь, на виду у всей станции, проскальзывал между какими-то вагонами и дряхлыми паровозами, перелезал через замазученные сцепки и уперся, наконец, в товарняк с итальянцами. Ничего он не приметил в этом для себя спасительного, но слышит всей спиной – вот и немцы уже близко. Нет спасения, точка, затравили – и тут к нему подскакивают двое, тащат к себе в вагон, – ну, а погоня своим путем идет, рыщет под составами.