За гнутыми стеклами буфетов чего только нет: и польские паштеты в миниатюрных баночках, и дефицитнейшие крабы, и зернистая икра, и прочие благоуханные сласти, которые идут под пиво, да и без пива хороши. Но главное, ради чего построен этот павильон – эфемерное чудо из стекла и смолистых дощечек, – он построен ради шашлыков. Шашлыки здесь культовая еда. Они подаются с аппетитными кружочками лука, присыпанные зеленой крошкой болгарского перца, сдобренные уксусом – о, что за прелесть эти шашлыки!
Я вижу Кима. Он тоже пришел отведать свежего мяса, и его ноздри хищно раздуваются, глаза мечут жадную искру.
– Кто здесь ест худосочную крабятину?!. – восклицает он. – Ага, никто не ест, только вы, старые прелюбодеи, настройщики из Одессы, несостоявшиеся Плевако! – Он жизнерадостен и здоров, как гималайский бык, он так и лоснится от избытка сил. – Настоящий альпинист всегда предпочтет деликатесам сомнительного свойства добрый, веками испытанный бараний шашлык!
Я бормочу что-то в наше – мое и адвоката – оправдание:
– Мы тоже заказали шашлык. Но пока нет свободных вилок. Мы заказали шашлык и пиво. Нам можно пить пиво, особенно мне – я теперь ничего не теряю.
– Бог с ними, с вилками, – оживляется адвокат, уступая мощному напору Кима. – Вилки – не что иное, как мелкобуржуазная распущенность. Пусть несут без вилок.
– Вот именно, – басит Ким, показывая официантке два пальца. -- Еще два шашлыка. И два пива.
Пока эти суматошные, зело упитанные спортсмены рассуждают о преимуществах шашлыков по-карски перед всеми прочими, я думаю, чего ради людей, подобных адвокату или хотя бы тому же музыкальному настройщику (он сидит неподалеку), тянет в горы. А приятно все-таки: от музыкального настройщика, говоря с некоторой натяжкой, почти прямая линия до Бетховена. За каждым адвокатом, глядишь, маячит либо Плевако, либо Кони… А за каждым физиком-атомщиком – Резерфорд. Завидная компания! Но Резерфорд – или Эдвард Теллер? Ведь Теллер, автор американской водородной бомбы, в молодые годы страстно увлекался альпинизмом и потерял в горах ногу. Нет, только не Теллер. Он исключение. Если бы горы знали, что двадцать-тридцать лет спустя этот любитель бриллиантовых альпийских пиков станет человеконенавистником, проповедующим ядерную погибель мира, он не ушел бы живым. Горы, однако, не знают и не рассуждают. Они слепы.
Пьем пиво – холодное, терпкое, с хинной горечью. Пьем «настоящий чехословацкий будвар, сваренный в пивоваренных заводах ческе будеевице». На красочной этикетке обозначена крепость – двенадцать градусов. Но нас «не берет».
– Разница между чешскими и русскими градусами, вероятно, такая же, как между Фаренгейтом и Цельсием,- смеется Ким.
Он уже скользит взглядом по столикам – здесь много девушек. Они тоже пьют будвар. Это незнакомые нам девушки – очевидно, туристки. Либо из дома отдыха. Или из соседних альплагерей. Пиво им – тем более альпинисткам – противопоказано. Увы, есть злостные разрушительницы своих организмов.
Вкруг их губ, пахнущих дрожжами, летают элегантные, узко перехваченные в талии осы – нужно иметь выдержку, чтобы терпеливо сносить такую опасность. Девушки имеют выдержку. Мне они нравятся, чего там… И, немного подвыпив, я начинаю мысленно витийствовать.
О домбайские шашлыки! О лук, который, даже взбрызнутый уксусом, вызывает слезы! И баранье сало, стынущее на пальцах, стекающее по подбородкам туристок… И аппетитные хрящи, разгрызаемые их безжалостными зубами…
О домбайские девушки, точно на маскараде укрытые за цветными, в пол-лица очками! О альпинист-девицы, неприступно зашитые в саржу, парусину и кожу, укутанные в шерсть грубой вязки, в куртки на гагачьем пуху! Бронзоволицые, с малиновыми шелушащимися носами, крепкозадые – честь вам и хвала! Очень важно в горах иметь крепкий зад – здесь он дополнительная, так называемая пятая точка опоры.
Где раздольный романтик Багрицкий, автор «Трактира», – он достойно воспел бы эту шашлычную, эти горы дымящегося мяса, эти изысканные яства в буфете, где Вер-харн наших дней, старина Эмиль Верхарн, чтобы сладострастно и упоительно восславить эту кермессу высокогорья, этих девушек – не девушек, а юных богинь, властительниц альпийских угодий, завсегдатаев здешних бесчисленных Олимпов?!.
От пива, что ли, шумит у меня голова? Невеселые мысли, что ли, стискивают и гнетут ее? Да почему же они невеселые? Ведь я радуюсь и девушкам, и шашлыкам, и всему синему миру, я что-то рассуждаю о Плевако и Верхарне, мои сравнения и параллели неожиданны, как полет сорвавшегося в кулуаре камня.
Я всему радуюсь. Только о чем бы я ни принимался думать, перед моими глазами возникает маленькая и задумчивая Катя Самедова. И какое мне дело до всех этих бронированных красавиц, поглощающих для укрепления мышц и, возможно, для балласта бесконечные шашлыки!
Я уезжаю. Мне невыносимо здесь оставаться.
Идет дождь. Из окна автобуса видно, как бежит Катя, – пусть бежит, мне все равно, я-то уже устал за ней бегать. Вода течет по стеклу, окрестности размыто просвечивают сквозь ее струйки – точно такие пейзажи у Клода Моце. Катя тоже размыта, вся она оплывает цветными кляксами. Я смотрю на нее, стиснув зубы, – нельзя стереть изнутри это море дистиллированной воды, смешанной с кричащими красками Домбая. Я могу только лишний раз протереть очки.
Я смотрю, как заливают Катю потоки воды, и у меня такое ощущение, что она тонет, что ее крутит на месте, словно в омуте. Мне хочется закричать и выбежать из автобуса, броситься в омут. Но я сижу неподвижно, стиснув зубы. Рвать – так сразу. Мне это и проще, собственно говоря. Я же мужчина.
Я даже думать о ней не хочу. Я думаю совсем о другом.
Интересно, как сложится жизнь вон у той девчонки, что выскочила под дождь голышом, в чем мать родила, – одни только бусы мелко алеют на пузатом тельце? Какие страсти ее потрясут до глубины души? Что она испытает и совершит? Именно она, гордая женщина гор, уже лишенная всех и всяческих кастовых и узконациональных предрассудков, поправшая условности, которые мешали в полную силу расцвести ее бабкам и прабабкам?
За Тебердой дождь иссякает. Сырой воздух, упруго бьющий в щели между стеклами, пахнет недозрелым арбузом. А в Черкесске уже совсем сухо.
Хочется выпить чего-нибудь горячего.
– Можно чаю? – спрашиваю я в закусочной на базаре.
– Пфе! – презрительно говорит дородный буфетчик-черкес.- Какой чай? Чай, кофе, какао – это в диетической столовой.
Я долго ищу эту диетическую столовую, но безрезультатно. Мне уже хочется не столько пить, сколько есть.
Забредаю в какую-то харчевню на окраине города. Дело к вечеру, и здесь, собственно, не едят, а пьют. Сонмища черкесов, сдвинув столы, шумно разговаривая, глушат стаканами сухое вино. Почему-то одеты все плотно, в неисчислимое множество разных легких курточек и пиджачков, плащей и черкесок. Не подумаешь даже, что лето.
Прямо над моим столиком – винный бочонок, обитый медными обручами. Из кухни вкусно пахнет подсушенным деревом – не то березой, не то ольхой. В открытую дверь напротив видно, как трепетно мерцают угли в дырах поддувала.
Я не знаю, какое здесь вино, но борщ – гнусный. Черная картошка, прокисшее сердце (неизвестно чье), тусклые нити капусты… Одним глазом смотрю в газету – на четвертой странице мелким шрифтом сообщение о том, что в Гонконге вспыхнула эпидемия холеры.
По столу ползают крупные, с прозеленью и синевой на спинках, мухи. Какой уж тут аппетит! Вместо обеда выпиваю теплого безвкусного пива – оно хотя бы никаким образом не ассоциируется в сознании с той холерой, что свирепствует в Гонконге.
Душно и нечем дышать в таких харчевнях после чистого, как неразведенный спирт, тонизирующего воздуха Домбая.
До отхода рабочего поезда (он дотянет меня до узловой станции) остается не больше часа.