В метафизическом наполнении Нового Завета, наряду с повторением парадигматических сюжетов странствия, смерти, воскресения (соединение близнецов, возвращение блудного сына), явственны тотемические, эллинистические и восточные мотивы, сплетенные в духе античного синкретизма. Иоанн крестит водой и предупреждает, что идущий за ним, т.е. Иисус, будет крестить огнем, подразумевая две стадии очищения — водой и огнем, — введенные Зороастром, учение которого он мог воспринять от ессеев (сказано: и произойдет отрасль от корня иссеева; Исаия, II, 2).

Иисус призывает — в духе восточного пассивизма — оставить заботы о хлебе насущном и отдает предпочтение созерцательной Марии перед суетной Марфой. В связи с парамитой — переправой на другой берег, где живут бесы, вошедшие в свиней, водными чудесами (отголосками культа палестинского бога Дагона), выбором осла для въезда в Иерусалим и т. п. — вспомним, что родина Иисуса, Галилея, еще незадолго до его рождения была языческой.

Воинствующее раннее христианство видело в сходстве языческих обрядов с христианскими бесовское издевательство над святыней. Более дальновидные богословы, однако, распознали всечеловеческий смысл христианской символики.

Учение Христа, перенесенное на греческую почву, вобрало элементы платонизма и кинизма — школ, отходящих от одного корня (Сократа) и долгое время занимавших полярные позиции, но в эллинистический период заметно сблизившихся. На другом конце света, в древнем Китае, платонизм и кинизм находят свои параллели в конфуцианстве и даосизме.

Поразительно, на сколь малом пространстве состоялось земное странствие Иисуса и какой длинный путь прошли Конфуций, и на полвека позже Платон, в безуспешных поисках идеала нравственности и государственного устройства. И киническая критика платонизма, и даосистская критика конфуцианства опирались на представление о естественном человеке, близости природе, непрерывном духовном развитии-становлении (пути, дао). Идеи киников преломились в учении Франциска Ассизского, религиозном романтизме и экзистенциализме подобно тому, как даосизм стал одним из источников дзэн-буддизма. Когда экзистенциалист пишет: «Принципами единственно разумной свободы становятся здесь божественная отрешенность приговоренного к смерти, перед которым в одно прекрасное утро откроются двери тюрьмы, невероятное равнодушие ко всему, кроме чистого пламени жизни, смерть и абсурд,» — то не повторяет ли он слова дзэнского мастера, приведенные японским исследователем Д. Судзуки:

Пока живешь,
будь мертвецом,
будь до конца мертвецом —
и живи как хочешь,
и все будет хорошо.

Мир как воля

В тот период, когда инстинктивные действия постепенно переходили на сознательный уровень, человек активно искал — и, случалось, находил — назначение окружавших его разнообразных вещей. Валялся, казалось бы, ничем не примечательный обломок кремня, но мастер уже видел в нем наконечник стрелы, оставалось только заострить, как бы вывести скрытое назначение наружу (так и Роден считал, что лишь высвобождает фигуру из глыбы мрамора). Первое обобщение сознания, вероятно, заключалось в том, что все вещи для чего-нибудь пригодны, нужно лишь раскрыть их назначение, в котором заключается их смысл как проявление их сущности.

Человек осваивал сущности с помощью знаков — изображения и слова. Древнейшие произведения искусства (например, женские фигуры в виде трех выпуклостей — живота и грудей), как и древнейшие имена, относились не к видимости, а к сущности. Дать (узнать) имя означало овладеть сущностью (творец предложил Адаму дать имена всем тварям — как бы вступить во владение природой).

Но многие вещи крепко держали в себе свою сущность. Проникнуть в тайну их имен, овладеть ими можно было лишь волевым усилием, особым состоянием сознания, достигаемым с помощью магических процедур. Магия была состязанием воли человека и вещи, на исход которого влияли воли других людей, вещей и богов. Мир магической эпохи был таким, каким он много тысячелетий спустя привиделся Шопенгауэру — столкновением воль.

Язык, искусство, философия появились на магической стадии духовной эволюции. Это спорное утверждение, но я постараюсь обосновать его. Конечно, и животные тоже постоянно издают какие-то звуки, частью выражающие их внутреннее состояние, частью сигнализирующие опасность или ещё что-то внешнее. Но Слово, которое творит, лечит и убивает, не находится в прямой связи с этими шумами. Слово — это звуковое оформление магических символов, подобно тому, как рисунок — их графическая, а танец — их пластическая форма. Свидетельство тому — изысканная метафоричность речи исландцев из древних саг или индейцев с берегов Амазонки, ещё не приобщенных к современной цивилизации. Лишь на более продвинутых стадиях произошло разделение функций чисто информационного сообщения с его убогой образностью и ритмического языка поэзии, сохранившего много общего, по форме и назначению, — с магическим заклинанием.

Жест оратора, рисунок мелом на доске, сопровождающий научный доклад — что это, если не наследие магического действа, в котором волевое воздействие слова подкреплялось волевым воздействием изображения и танца?

Мне, разумеется, известна теория, развивающая совершенно противоположные взгляды. Дарвин полагал, что речь появилась в процессе трудового взаимодействия и получил горячую поддержку со стороны марксистов. Современному человеку эта гипотеза может показаться правдоподобной, но дело в том, что древние на той стадии, когда появилась речь, ещё не делали ничего такого, что требует постоянных высказываний. Потребность в получении информации друг от друга была минимальной: в их мире знание было общим.

Допускается, исходя из опыта современных людей, что рисунки, особенно рисунки животных, делали для того, чтобы показать будущим охотникам, с кем им придется иметь дело, а заодно и потренироваться в метании дротиков. И лишь позднее люди заметили, что рисунок может служить украшением или даже выражением каких-то чувств. Но это теория человека, который не только никогда не метал дротиков, но и не выражал своих чувств с помощью живописи. В том же ключе происхождение танца пришлось бы объяснить потребностью размять ноги.

Есть все основания полагать, что огонь, столь же мощное первоначало, что и Логос, использовали в магических целях и охраняли как символ племенной воли задолго до того, как ему нашлось применение в обогреве жилищ и приготовлении пищи (берущем начало от ритуального сжигания и поедания жертв, приносимых огню).

Всё это представления одного ряда, и они согласуются с тем, что вначале было слово. Прагматическое возникало как надстройка над духовным, а не наоборот.

Растворение

Еще гомеровский герой мог мимоходом отметить: «Какой-то указывал бог нам дорогу» (все складывалось благополучно). Какой-то безымянный бог был всего лишь воплощением дружественной или враждебной воли, которую можно преодолеть, как магическое снадобье Одиссея преодолевало действие магического снадобья Цирцеи. Какой-то бог в волевом отношении едва ли сильнее духа предка или тотема — эти составляющие магической системы взаимозаменяемы (Гомер, поэт переходной эпохи, пытается совместить волевое превосходство Одиссея над Цирцеей с преувеличенным восхищением ее магическими способностями: разгневать в косах прекрасных богиню ужасную по меньшей мере нежелательно).

Идея единой вселенской воли как организующего начала духовной жизни несомненно имеет более позднее происхождение и могла зародиться лишь в развитой общественной системе, давшей человеку почувствовать действие сил, много превосходящих чью-либо индивидуальную волю. Человек как вид, можно сказать, разочаровался в себе, в своем волевом могуществе, в беспредельности познания (каждый из нас, повторяя историю вида на индивидуальном уровне, переживает аналогичное разочарование на ранней стадии духовного развития).