Гуманисты рано почувствовали исходящую от дарвинизма опасность и пытались предотвратить ее. Никто из них не подвергал сомнению выводов Дарвина и его последователей в отношении биологической эволюции, видимо, полагая, что эти ученые с их микроскопами и пробирками знают свое дело. Однако для души все это несущественно и, следовательно, наука неспособна решать главные проблемы человеческого существования. Исключение науки из сферы этического вело за собой принижение интеллекта и, вопреки намерениям, возобладание животного начала в его самых примитивных формах. Лодку раскачивали с двух сторон, что не могло не привести к катастрофе.

Но так ли мрачно все на самом деле, или гуманитарии просто склонны преувеличивать полноту естественнонаучных знаний и непреложность метафизических следствий? Нельзя не согласиться с А.П. Чеховым в том, что ученый дурак опасен. Но, как показал тот же автор, не менее опасен обыватель, толкующий теории ученого соседа на свой лад. Есть ли противопоставление духовной жизни естественным наукам некая неизбежность, вытекающая из их природы, или это результат недопонимания с той и другой стороны?

Догматизм

То, что может быть простительно гуманитариям, непростительно профессиональным естествоиспытателям, нередко, к сожалению, проявляющим излишнюю торопливость в оснащении научных теорий скороспелой метафизикой. Мысль о следовании законам природы может считаться здравой лишь в том случае, если эти законы нам досконально известны; в противном случае она скорее вредна. Не слишком ли торопился Л. Больцман провозгласить эволюционные механизмы, свойственные бактериям, основой социальной этики? Не поспешил ли известный генетик Г. Меллер с пророчеством вырождения человечества от груза мутаций (к 1950 году, по его выполненным в 30-х годах расчетам), поддержкой евгеники и классовой борьбы? И не опрометчиво ли, не найдя нравственного закона в частной теории, отмежеваться от духовных проблем? (Ж.- Ж. Руссо заметил, что «если у ученых иной раз меньше предрассудков, чем у других людей, то тем крепче они держатся за те, которые у них есть»; удрученный неразберихой в своей профессиональной области, ученый ищет опору за ее пределами. В этой связи стоит напомнить о глубоко религиозных ученых: Павлов финансировал строительство церквей, Фарадей принадлежал к религиозной секте с очень суровым уставом, а Резерфорд при удачном результате заставлял весь свой штат петь гимн «Вперед, воины христовы»).

Метафизическое наполнение превращает научную теорию в «учение», лишенное основного признака научности — принципиальной возможности опровержения и, следовательно, развития. Опасаясь подобной участи, Ч. Дарвин (задолго до авторитетного эпистемолога К. Поппера, методологически обосновавшего этот прием) предложил для опровержения собственной теории по крайней мере два тезиса: о неполноте геологической летописи и о невозможности альтруизма в природе. Первый гласил, что эволюция непрерывна. Кажущиеся скачки — это следствие пробелов в геологической летописи, а не катастроф, как полагал Кювье. Согласно второму, альтруизм в природе закрепиться не может, так как альтруист не оставляет потомства и не передает своих качеств по наследству. Прошли десятилетия, прежде чем кто-либо воспользовался этими подсказками для проверки и — таков итог — опровержения исходной теории.

Развитие теории эволюции после Дарвина было связано, главным образом, с выяснением природы исходной изменчивости — материала для естественного отбора. Дарвин считал изменчивость отчасти адаптивной, адекватной внешним воздействиям, отчасти случайной, не поддающейся объяснению. Появившаяся в начале XX в мутационная теория интерпретировала изменения генов как в полном смысле случайные, непредсказуемые. На уровне целого организма мутации могут давать малозаметные отклонения от нормы, и тем не менее, если отклонения благоприятны, они будут поддержаны отбором. Далее, в процессе полового размножения происходит перегруппировка генов как источник рекомбинационной изменчивости. Дополненная этими представлениями, эволюционная теория стала называться синтетической.

На метафизическом уровне она выглядела как путь от мутационного хаоса через отбор к упорядоченности популяционного микрокосмоса в харди-вайнберговской неизменности соотношений генов и генотипов от поколения к поколению. Измененная трактовка борьбы за существование, переведенной в план статистических вероятностей, больше соответствовала духу времени, мировоззрению массового потребителя, пришедшего на смену трагическим фигурам эпохи Маркса и Ницше.

Теория оснастилась своей догматикой, к которой относятся невозможность сальтационного развития, тождественность геномов всех клеток организма, возможность передачи информации только в одном направлении, от нуклеиновых кислот к белкам, и т. п. (более или менее устаревшие, эти догмы тем не менее никем не отменялись).

В то же время остались без ответа вопросы, ради которых, собственно, создавалась теория эволюции: о реальности видов, их приспособленности к условиям обитания и последовательности форм жизни от низших к высшим («лестница природы»). Эти вопросы были поставлены еще в древние времена.

Так проблема вида вытекает из более общей проблемы категорий, которая была основным источником разногласий между Сократом и софистами, Платоном и киниками (признававшими существование конкретной лошади, но не «лошадности», тогда как для платоников «лошадность» реальнее конкретной лошади). Дарвин склонялся к кинической точке зрения — условности видов и, таким образом, скорее перечеркнул идею вида, чем прояснил ее.

Приспособленность античные философы объясняли исходной целесообразностью строения организмов (Эмпедокл — Лукреций; в новое время Л.С. Берг и А.А. Любищев) или целесообразным изменением под воздействием среды (Аристотель). Идея непосредственного приспособления — передачи по наследству приобретенных в результате внешних воздействий признаков — господствовала до конца XIX в. (в СССР и Японии — до 60-х годов XX в.). Ей отдали дань, среди многих, Ж.-Б. Ламарк и Ч. Дарвин, хотя последний приписывал основное значение косвенному приспособлению — отбору случайных изменений.

Хотя первые представления об эволюции были навеяны «лестницей природы» и сама теория изначально создавалась для объяснения прогресса, эта тема и по сей день остается одной из наименее разработанных, отчасти из-за предубеждения против нее как рассадника метафизики, неуместного в естественных науках морализаторства, антропоцентризма и грубых социологических аналогий. Прогресс — это движение к лучшему, высшему, но что следует считать лучшим, высшим?

Лестница

На «лестницах природы», построенных Аристотелем (губки, морские звезды, улитки, насекомые, ракообразные, осьминоги, птицы, четвероногие яйцекладущие и живородящие, кит, человек) и древнекитайским мыслителем Чанг-Цу (водоросли, лишайники, фиалка, кустарники, насекомые, птицы, леопард, лошадь, человек) человеческий вид занимает самую высокую ступень, что, впрочем, еще не доказывает его превосходства над другими живыми существами, а лишь свидетельствует о всемирном распространении антропоцентризма как этической догмы (так и критерий К. Лоренца — отвращение к вивисекции, нарастающее при переходе от салата к рыбе, лягушке, мыши, собаке, обезьяне — соответствует сходству страдающего существа с человеком).

Непредвзятое сопоставление с более древними формами жизни, на первый взгляд, не в пользу человека. Бактерии способны жить в таких условиях, которые для нас губительны. Наши энергетические потребности по сравнению с бактериями чудовищны, а репродуктивный потенциал ничтожен. Бактерии существуют миллиарды лет, и нет причины, почему бы им и дальше не продолжать в том же духе. Наш вид насчитывает не более двухсот тысяч лет и уже поставил свое существование под угрозу. Трудно объяснить, признают П. Эрлих и Р. Холм в «Процессе эволюции», почему ДНК создала для своего воспроизведения трубкозубов и людей, тогда как бактерии и другие простые организмы, казалось бы, могут не хуже служить этой цели?