Человек находился в центре Вселенной и ходил перед лицом бога. Человек оказался на заброшенной планете, потому что бог отдалил его от лица своего за грехи его. Но человек не одинок в космосе. Другие звездные миры населены разумными существами, более совершенными, более продвинутыми по пути нравственного возрождения, по праву находящимися ближе к центру мироздания. Это ересь, за которую сожгли Бруно.

С научной точки зрения споры о внеземной жизни беспредметны, т. к. нет данных ни для подтверждения, ни для опровержения. Но внеземные существа — часть нашей метаэкологии, мы за них и жизни не пожалеем. Мироздание само по себе мало кого волнует. Как отражение души, оно придает любому открытию характер личного события.

Время, полагал Платон, — это фикция, придуманная специально для нас, смертных существ, которым отказано в вечности. Однако смертные склонны относиться к времени очень серьезно. Так как время измерялось вращением светил, то оно, естественно, имело образ круга. Гераклит добавил к круговращению вечное обновление (у него и солнце всходит каждый день новое), из чего родился образ реки, в которую невозможно войти дважды. Гераклитовская метафизика была погребена сократиками чтобы возродиться, снова погибнуть и в будущем, может быть, снова возродиться.

Образ реки, адаптированный Ньютоном, который, по его собственным словам, руководствовался только фактами и никогда не фабриковал гипотез, символизирует не только время, «текущее с постоянной скоростью независимо ни от чего внешнего», но и античную судьбу, на которую тоже никто не в силах повлиять, даже боги. Неразрывно связаны с образом реки-судьбы представления о непрерывности причинно-следственных цепей и тотальном детерминизме. На этом фундаменте, казалось, держится вся наука, но пришло время и фундамент развалился. Эйнштейн убедил нас в том, что время не течет, подобно реке, а скорее бьет, как фонтан, параллельными струями на разную высоту. Вместе с тем он восстановил в правах бога-господина времени, которое может быть ускорено или остановлено, как в эпизоде с Навином; бога, чьи пути не детерминированы; судьбу, которая допускает изменение прошлого (О. Уайльд писал, что у греков никто, даже боги, не способны воздействовать на прошлое; в христианстве это доступно каждому раскаявшемуся грешнику). Двадцатый век воспринял эту уже изрядно подзабытую метафизику как новую.

Без метафизики, наверное, не состоялось бы ни одно крупное открытие. Уверенность, которая позволила Колумбу отправиться в рискованное плавание, зиждилась не на обрывках карт или сомнительных вычислениях, а на свидетельствах Гомера и Данте. За океаном он искал вход в рай (Индия была лишь прикрытием) и рассчитывал вплыть в него по реке Ориноко, которую мог принять за Стикс.

Другой путешественник тоже отплыл на запад, по солнечному пути, достиг берегов Южной Америки, но нашел там не вход в рай, а свидетельства жестокой борьбы за существование, которая произвела на него такое же удручающее впечатление, как за две с половиной тысячи лет до него на принца Сиддхарту, ставшего, под именем Будды, основателем первой теории совершенствования. Вернувшись невротиком, наш путешественник перечитал забытые к тому времени сочинения деда своего и понял, что в этой жестокой борьбе заложен высший этический принцип: победа наиболее приспособленных в каждом отдельном случае ведет к всеобщему совершенствованию в соответствии с божественным замыслом.

Глава 4.

БОРЬБА

Несложный механизм конкуренции, о котором смутно догадывались многие, начиная с Эмпедокла и вплоть до Эразма Дарвина, Патрика Мэттью и Альфреда Уоллеса, стал для Чарльза Дарвина стержневой идеей, позволившей организовать массивы геологических и биологических знаний. Дарвин избегал вторжения в метафизику, допуская, что естественный отбор мог быть лишь средством совершенствования первозданного творения в духе христианского перфекционизма, отделявшего первопричину от движущих сил, или средств. Последние, в отличие от первопричины, принадлежат этому миру и находятся в компетенции науки. Следуя позитивистским установкам Галилея и Бэкона (о чем свидетельствует эпиграф к «Происхождению видов»), Дарвин искал движущие силы развития в самой природе, а не вне ее — принцип, эмансипировавший науку от богословия. Он стремился предстать добросовестным собирателем фактов, следующим индуктивистской традиции и чуждого философским спекуляциям, которые так повредили в глазах общественности сочинениям его деда Эразма (универсальный гений, Эразм сделал множество открытий в различных областях естествознания и техники, будучи при этом незаурядным поэтом — его эволюционная теория изложена в стихотворной форме; отношение современников к Эразму было неоднозначным. Авторитетный теолог У. Пейли воспринял его теорию иронически и даже пустил в обиход словечко «дарвинизировать» — заниматься пустыми спекуляциями).

Так и Эдуард Мане, казалось бы, всего лишь копировал Рафаэля и Пуссена из луврского собрания, а в результате вышел скандал в художественном Салоне и родилось новое искусство — всего через несколько лет после выхода в свет «Происхождения видов» (как я уже упоминал в книге «Нерешенные проблемы теории эволюции», почти одновременное появление «Происхождения видов» и «Олимпии», ставшей манифестом нового искусства, не было случайным. Оба произведения отражали процесс формирования новой концепции человека, внутренний мир которого освобождался от стереотипов классической культуры).

Однако идеологический конформизм ее автора не помешал заметить, что выводы из теории естественного отбора ближе к зороастризму, чем христианству. В этом мире царит не гармония, а борьба за существование, не Платон объяснил его, а Гераклит, считавший причиной движения вражду.

Сверхчеловек

Артур Шопенгауэр, своеобразно соединивший Гераклита с элеатами, представлял развитие от низших форм жизни к растениям, животным и человеку ступенями объективации иррациональной воли к жизни (ведущими к ее преодолению в нирване). Каждая новая ступень утверждается в жестокой борьбе с предыдущей — природа, как и социум, пронизана ненавистью и враждой. Человек вовсе не совершенен от природы, а себялюбив и жесток, как и положено хищнику. В его судьбе мало что зависит от него самого.

Можно подумать, что Шопенгауэр сделал выводы из «Происхождения видов». В действительности он умер вскоре после выхода этой книги, как бы передав эстафету Дарвину, которого, впрочем, не слишком высоко ценил как философа.

Только чрезвычайно наивные и, прямо скажем, недалекие люди связывали неортодоксальность теории Дарвина с происхождением человека от обезьяны. Так ли уж важно, каким материалом воспользовался Создатель, и чем обезьяна хуже глины? Задолго до Дарвина великий классификатор Линней нашел сходство между человеком и обезьяной настолько близким, что отнес их к одному отряду. И это не вызвало принципиальных возражений. Негативная реакция на обезьянью версию объясняется лишь тем, что у европейских народов обезьяна никогда не была тотемным животным (Бюффон, считавший, что обезьяна произошла от человека, можно сказать, импровизировал в духе овидиевских метаморфоз). По существу же генетическая связь с животными воскрешала тотемическое восприятие природы, в течение многих лет упорно искореняемое антропоцентристской метафизикой (см. выше раздел «Подвиги Геракла»). В то же время борьба за существование в природе не позволяла признать природное начало в человеке источником добра. Напротив, раз природа аморальна, то тем больше оснований отмежеваться от нее.

Даже сподвижники Дарвина — Альфред Уоллес, в поздний период жизни искавший истоки духовной жизни в потустороннем мире, и Томас Хаксли, посвятивший соотношению этики и эволюции специальную работу (1893), полагали, что этика христианского мира несовместима с естественным отбором и борьбой за существование и, следовательно, не может быть продуктом эволюции, а скорее всего происходит из сфер, недоступных человеческому разуму.