Такого морального опыта до сих пор не было. Эти установки не исходили из природы человека. Планка была поднята на недосягаемую для смертного высоту. Сам Иисус видит основное отличие своего учения от предшествующих религиозно-этических систем в требовании этического подвига, возвышающего над этической прагматикой:

... ибо если вы будете любить любящих вас, какая вам награда?
Не то же делают и мытари? И если вы приветствуете
только братьев ваших, что особенного делаете?
Не так же ли поступают и язычники?

Религиозно-нравственная сверхзадача не может быть оправдана ссылкой на традицию или практическую пользу, поскольку она не вытекает ни из той, ни из другой. Она, следовательно, нуждается в авторитарном утверждении, личном культе учредителя.

Евангелисты дают некоторый материал для сопоставления утверждаемых этических норм с обиходной моралью. Интересен с этой точки зрения подбор учеников, которым надлежало стать духовными пастырями человечества. Среди них мы находим мытаря — представителя одной из самых презираемых профессий, рыбака, который не сумел пройти по воде из-за недостатка веры и впоследствии отказался от учителя из трусости и, наконец, вора, которому была доверена общественная касса. Вор бросил сребреники и удавился — поступок, свидетельствующий о более успешном перевоспитании, чем в случае рыбака. Была ли странная история его предательства (практически бессмысленного, ибо каждый день учил Иисус в храме, его знали) попыткой персонифицировать зло, найти конкретного виновника — все того же козла отпущения? В последнем случае пришлось бы признать, что благая весть оставила неглубокий след в обиходной морали.

В буддизме различие между прописной моралью и нравственным идеалом подчеркнуто еще более резко. Нравственный идеал настолько высок, что в буддистском богословии существуют сомнения относительно того, достиг ли сам Будда нирваны при жизни. В то же время практическая этика настолько естественна, что каждый может сформулировать заповеди для самого себя. Например, одна из учениц Будды (не делавшего различия между полами, когда речь шла о просвещении — в отличие от сексистской установки христиан, которым даже в голову не приходило считать Марию Магдалину тринадцатым апостолом), принцесса Малика заключила сама с собой договор, содержавший следующие десять заповедей:

1) не нарушать священные обеты;

2) не быть самонадеянной в присутствии старших;

3) не гневаться;

4) не быть ревнивой и завистливой ни в мыслях, ни в поступках;

5) стараться сделать других счастливыми, делясь с ними всем, что имею;

6) проявлять добросердечие, отдавать людям все, в чем они нуждаются;

7) руководствоваться нуждами других, а не собственными интересами, стараться помочь каждому без исключения;

8) пребывающим в одиночестве, в заключении, страдающим от болезней и других забот нести облегчение, объясняя причины их невзгод и (нравственные) законы:

9) ловцов животных или проявляющих жестокость к животным наказывать, если необходимо наказание, или учить, если необходимо поучение; насколько возможно исправлять их ошибки;

10) помнить об истинном учении, ибо пренебрегший истиной оступается во всем и не достигнет берегов Просвещения.

Эти заповеди рассматривались ею как временные — на период учения. Иначе говоря, прописная базовая мораль служила отправной точкой истинного совершенствования.

Сравнительно легкая победа христианства над язычеством была торжеством метафизического целеполагания, идеалы которого находятся за пределами жизненного опыта, над метафизической системой, не ставящей задачи бесконечного нравственного совершенствования. В то же время в столкновении с другими нравственно-религиозными учениями того же типа — магометанством, буддизмом — христианство не получило явного преимущества. Классический иудаизм был архаичной метафизической системой, больше требующей послушания, чем совершенствования. Однако в диаспоре само сохранение древнего учения превратилось в нравственную сверхзадачу.

Одиссей

О Гомере еще Гераклит говорил, что в отличие от более поздних морализирующих авторов, он не дает нравственных оценок — мнение, которое никогда не оспаривалось и поставило Илиаду особняком от всей последующей литературы как произведение, в котором якобы нет (еще нет) морали в привычном для нас смысле. Платон пошел еще дальше, рекомендуя запретить Гомера как автора, не способствующего нравственному воспитанию граждан.

Между тем впечатление нравственной непричастности вызвано нейтральной манерой изложения, к которой Гомера, по-видимому, обязывал низкий социальный статус бродячего певца, еще не освоившегося с ролью учителя человечества. Герой есть герой, даже когда он бежит с поля боя, интригует ради доспехов или жульничает на спортивных соревнованиях. Муза, если угодно, воспоет его истерическое озлобление, называемое гневом. Но не оправдает.

Троянская война началась из-за того, что «женщина приняла богатые подарки» (у древних на сей счет не было никаких заблуждений). Троя была очагом критской культуры в Малой Азии (ахейцы тогда еще смотрели на Крит снизу вверх; Зевс происходил оттуда и, по старой памяти, благоволил к троянцам) и родиной самых красивых людей — Анхиза, возлюбленного Афродиты, Ганимеда, избранника Зевса, и Париса, судьи олимпийских красавиц. Эстетическое сочеталось с этическим. Позитивное этическое начало в Илиаде воплощает Гектор, защитник родины, любящий муж и отец. Победители, разрушившие великолепный город, за редким исключением погибли на обратном пути или по возвращении были преданы собственными женами. Это и есть нравственная оценка их подвигов.

Гордые и прекрасные троянцы столкнулись с врагом, обладавшим поистине бульдожьей хваткой и глухим к доводам рассудка. Когда Терсит, руководствуясь здравым смыслом, призвал оставить кровавую бойню и вернуться домой, хитроумный Одиссей не нашел ничего более убедительного, чем удар жезлом под радостный гогот толпы. Второе выступление — против Ахилла, воспылавшего некрофильной страстью к убитой им амазонке — стоило Терситу жизни.

Гневный Ахилл, принесший в жертву необузданному себялюбию интересы дела, жизнь близких, попрал все этические нормы своего времени. Он надругался над мертвым. Он убил обнимавшего колени, протягивавшего руку к его подбородку. И такое совершал не он один. Долон, троянский лазутчик, напрасно умиротворяющим жестом коснулся подбородка кровожадного Диомеда — в следующее мгновение его отсеченная голова покатилась по обильно политой кровью земле, умоляя о пощаде стынущими губами.

Долон был в волчьей шкуре и как волк, подставлявший шею клыкам более сильного соперника, надеялся, что поза подчинения предотвратит убийство. Но что срабатывает среди волков, не сработало среди людей. Гибель Долона и ему подобных объясняется не тем, что люди еще не слышали заповеди «не убий» и поэтому мало отличались от животных, а тем, что они слишком далеко отошли от животных и утратили врожденный запрет на убийство себе подобных — основу инстинктивной этики.

Обнимание колен и касание подбородка напоминают о более древнем пласте этических норм, который во времена Гомера был уже почти разрушен и о котором мы, в силу этого, мало знаем. Нравственным импульсом для создания Илиады послужил распад древнейшей этической системы. Мы можем лишь догадываться о том, что заметную роль в ней играли символические позы и жесты. Ревнителем благочестия был Прометей, которому все еще приписывали создание людей (его брат, Эпометей, создал животных и наделил их приспособленностью для сохранения всех видов), хотя роль небесного отца давно уже была узурпирована Зевсом (два великих народа, произошедших от Египта и Даная, внуков Ио, должны были считать Зевса своим прародителем, как и персы — потомки Персея из того же рода; и все же Ио на пути к Нилу не могла миновать Прометея). Древние божества эринии продолжали как бы по инерции выполнять свои функции и при новом режиме, преследуя нарушителей старинных заповедей. Избавление от эриний приносил обряд очищения (отпущения грехов) в храме Аполлона, выступавшего здесь в своей древнейшей ипостаси бога солнца.