Они дошли до того места, где лежали их сапоги, и остановились, глядя на свою тяжелую обувь, задумчиво рассматривая тусклую, черную кожу, как будто эти тупые подбитые гвоздями сапоги были символом их агонии.
– Но я не могу уплыть в Америку, – продолжал Бэр, – я не могу уплыть в Англию. Я должен оставаться здесь. Я немец, и то, что постигнет Германию, постигнет и меня. Вот почему я так говорю с тобой. Ты понимаешь, – сказал он, – что, если ты заикнешься кому-нибудь о нашем разговоре, меня возьмут в ту же ночь и расстреляют…
– Я никому не скажу ни слова, – обещал Христиан.
– Я наблюдал за тобой целый месяц, – сказал Бэр, – присматривался и все взвешивал, Если я в тебе ошибся, если ты не Тот человек, за которого я тебя принимаю, это будет стоить мне жизни. Мне бы хотелось получше приглядеться к тебе, но у нас не так много времени.
– Насчет меня не беспокойся, – сказал Христиан.
– У нас осталась лишь одна надежда, – сказал Бэр, глядя на валявшиеся на песке сапоги. – Одна надежда для Германии. Мы должны показать миру, что в Германии есть еще человеческие существа, а не одни только звери. Мы должны показать, что эти человеческие существа еще могут действовать самостоятельно. – Бэр оторвал глаза от сапог и посмотрел своим спокойным, трезвым взглядом на Христиана, и Христиан понял, что процесс взвешивания все еще продолжается. Он ничего не сказал. Он был сбит с толку, он возмущался, что ему приходится выслушивать Бэра, и в то же время был зачарован его речью и знал, что должен слушать дальше.
– Никто, – сказал Бэр, – ни англичане, ни русские, ни американцы не подпишут мира с Германией, пока Гитлер и его подручные находятся у власти, потому что люди не заключают мир с тиграми. И если что-нибудь еще можно спасти в Германии, то мы должны подписать перемирие сейчас, немедленно. Что это значит? – подобно лектору, спросил Бэр. – Это значит, что сами немцы должны убрать тигров, сами немцы должны пойти на риск, должны пролить свою кровь за это дело. Мы не можем ждать, пока наши враги победят и дадут нам в дар правительство, потому что тогда уже нечем будет управлять, и не останется никого, кто бы обладал достаточной силой и волей, чтобы руководить государством. Это значит, что мы с тобой должны быть готовы убивать немцев, чтобы доказать остальному миру, что есть еще надежда для Германии. – Он снова посмотрел на Христиана. «Он пронизывает меня насквозь, – с негодованием подумал Христиан, – вбивает в мою душу один гвоздь за другим, чтобы укрепить свое доверие». Однако остановить Бэра он не мог.
– Не думай, – продолжал Бэр, – что я все это выдумал сам, что я одинок. Во всей армии, по всей Германии медленно готовится план и постепенно вербуются люди. Я не говорю, что это нам удастся. Я лишь говорю, что по одну сторону – неизбежная смерть, неизбежная гибель, по другую же сторону… небольшая надежда. Кроме того, – продолжал он, – лишь один тип правительства может нас спасти, и, если мы сами за это возьмемся, мы сможем создать такое правительство. Если же мы будем ожидать, пока это сделает противник, то у нас будет полдюжины марионеточных правительств, бесполезных, не имеющих никакого значения, и вообще это будут уже не правительства. Тогда двадцатый год по сравнению с пятидесятым покажется мечтой. Мы можем своими руками создать коммунистическое правительство, и Германия сразу же станет центром коммунистической Европы. Для нас нет иной формы правительства, что бы ни говорили англичане и американцы, потому что помешать немцам убивать друг друга в условиях, которые американцы именуют демократией, так же безнадежно, как, скажем, пытаться предотвратить нападение волков на стадо овец, положившись на их честное слово. Невозможно укрепить разрушающееся здание, наложив на фасад новый слой яркой краски; нужно заложить в стены и фундамент прочные железные балки. Американцы наивны, они слишком ожирели и поэтому могут позволить себе расточительную роскошь игры в демократию, но им никогда не приходило в голову, что их система покоится на толстом слое подкожного жира, а не на красивых словах, которые содержатся в их конституции…
«Кто это говорил? – пронеслось в голове Христиана смутное воспоминание. – Где я это слышал раньше?» Потом он вспомнил то далекое утро на лыжном склоне и Маргарет Фримэнтл. Тогда он сам произносил те же слова, но по другому поводу. «Как нелепо и утомительно, – думал он, – всякий раз перетасовывать одни и те же аргументы, чтобы получить нужный ответ».
– Мы здесь можем кое-чем помочь, – продолжал Бэр. – Мы имеем связи со многими людьми во Франции, с французами, которые сейчас стремятся нас уничтожить. Но в мгновение ока они могут стать нашими самыми надежными союзниками. И то же самое можно сказать о Польше, России, Норвегии, Голландии и о всех других странах. В короткий срок мы могли бы противопоставить американцам объединенную Европу, с Германией в центре, и они были бы вынуждены признать ее, нравится им это или нет. Иначе… Иначе остается лишь молиться о том, чтобы тебя поскорее убили в этой игре. А теперь, – сказал Бэр, – о некоторых конкретных делах, которые нам предстоят. Могу ли я сказать моим товарищам, что ты готов действовать?
Бэр сел на песок и стал надевать носки, медленно и методично, тщательно разглаживая складки и счищая приставший к ним песок.
Христиан смотрел на море. Он чувствовал себя утомленным и сбитым с толку. В нем бушевала глухая, колючая злоба на друга. «Какой выбор остается в наши дни! – негодующе подумал он. – Выбор между одной смертью и другой, между веревкой и пулей, ядом и кинжалом. Был бы я бодрым и здоровым, был бы у меня продолжительный, спокойный, здоровый отпуск, не был бы я ранен, не был бы болен, тогда можно было бы смотреть на вещи спокойно и разумно, найти верное слово, выбрать верное оружие…»
– Обувайся, – сказал Бэр. – Пора возвращаться. Ответ можешь сейчас не давать. Подумай.
«Подумать, – промелькнуло в голове Христиана, – больной думает о раке, разъедающем его желудок, осужденный думает о казни, солдат думает о пуле, которая вот-вот поразит его».
– Имей в виду, – Бэр серьезно взглянул снизу на Христиана, держа в руке сапог, – если ты кому-нибудь скажешь об этом, то в одно прекрасное утро тебя найдут с ножом в спине, независимо от того, что случится со мной. Ты мне очень нравишься, честно говорю, но я должен был оградить себя от случайностей и сказал своим товарищам, что буду говорить с тобой…
Христиан посмотрел на спокойное, здоровое, простодушное лицо, обыкновенное, как лицо человека, приходившего к вам в довоенное время починить радио, или лицо полицейского, помогающего двум малышам, идущим в школу, перейти улицу.
– Я же сказал, что можешь не беспокоиться, – хрипло проговорил Христиан. – Мне нечего обдумывать. Могу сказать тебе сейчас, я…
Послышался какой-то звук, и Христиан автоматически бросился на песок. Пули засвистели над головой, глухо шлепаясь в песок, и он почувствовал странный, безболезненный удар металла, разрывающего его руку. Он поднял голову. В пятнадцати метрах над собой он увидел «спитфайр», взревевший после долгого пикирования с выключенным мотором. В косых лучах солнца на крыльях сверкали круглые опознавательные знаки, хвостовое оперение отливало серебром. Самолет с ревом набирал высоту над морем и через мгновенье превратился в маленькую изящную фигурку, не больше чайки. Он взлетел выше солнца, он летел ввысь, в сверкающий зелеными и пурпурными красками удивительно свежий весенний день, где его ожидал, описывая широкие сверкающие круги над океаном, другой самолет.
Тут Христиан посмотрел на Бэра. Тот сидел прямо, задумчиво глядя на свои руки, скрещенные на животе. Между пальцами медленно сочилась кровь. На секунду Бэр отнял руки от живота, и кровь полила неровными, пульсирующими струйками. Бэр снова прижал руки к животу, как будто был удовлетворен проделанным экспериментом.
Он взглянул на Христиана. Позже, вспоминая этот момент, Христиан был уверен, что Бэр тогда нежно улыбался.
– Чертовски больно, – сказал Бэр своим спокойным, ровным голосом. – Ты можешь доставить меня к доктору?