– Что? – растерянно спросил Ной, пытаясь припомнить, не проговорился ли он чем-нибудь Роджеру… – О чем ты толкуешь?

– Это написано на твоей физиономии вот такими буквами, – ухмыльнулся Роджер. – Как да световой рекламе. – И он заиграл на басовых нотах какой-то длинный музыкальный отрывок.

На следующий день Роджер ушел в армию. Он не разрешил Ною проводить его до призывного пункта и отдал ему все свои пожитки: мебель, книги и даже костюмы, хотя Ною они были велики.

– Ничего мне не нужно, – заявил Роджер, критически осматривая свое добро, накопленное за двадцать шесть лет жизни. – Все это хлам.

Он сунул в карман номер журнала «Нью рипаблик» – почитать в подземке по пути на Уайтхолл-стрит и улыбнулся: «Вот какое у меня хрупкое оружие». Потом нахлобучил шляпу на свою стриженную ежиком голову; помахал Ною и навсегда ушел из комнаты, в которой прожил пять лет. Ной смотрел ему вслед, и к его горлу подступала спазма; он чувствовал, что никогда больше у него не будет друга и что лучший период его жизни закончился.

Ной изредка получал сухие, иронические записки от Роджера из какого-то военно-учебного центра на юге страны, а однажды в конверте оказалась отпечатанная на стеклографе копия приказа по роте о присвоении Роджеру Кэннону звания рядового первого класса. Потом, после длительного перерыва, пришло письмо на двух страничках с Филиппинских островов. В нем описывались публичные дома Манилы и какая-то девица-мулатка с татуировкой на животе, изображавшей американский военный корабль «Техас». В конце письма Роджер размашистым почерком написал: «P.S. Держись на пушечный выстрел от армии. Людям в ней не место».

Уход Роджера в армию дал Ною одно существенное преимущество, и, хотя он с наслаждением воспользовался им, все же острые уколы совести нет-нет да и беспокоили его. Теперь у них с Хоуп была своя комната, им уже не приходилось, страдая от неутоленной страсти, бродить по мостовым или уныло ждать в холодном вестибюле, пока не отправится спать дядюшка – любитель почитать библию на сон грядущий. Они не были больше бездомными любовниками, печальными детьми, затерянными на асфальтовых улицах большого города.

В наконец-то обретенном собственном гнездышке, в убогой комнатушке, хранившей самую сокровенную, самую глубокую тайну их жизни, в головокружительном чередовании приливов и отливов любви и уличный шум внизу, и крики на углах улиц, и прения в сенате, и артиллерийская канонада на других континентах значили для них так мало, словно все это происходило в ином, далеком мире.

7

Христиан почти не замечал того, что происходит на экране. С трудом заставив себя сосредоточиться, он тут же начинал думать о другом. Между тем фильм был не лишен определенных достоинств. Он рассказывал об одном воинском подразделении, которое в 1918 году, по пути с Восточного фронта на Западный, попадает на день в Берлин. Лейтенант имел строжайшее приказание не отпускать солдат с вокзала, но он понимал, что люди, которые только что перенесли кровопролитные бои на Востоке, а завтра снова будут брошены в мясорубку на Западе, жаждут повидать своих жен и возлюбленных. Офицер распустил солдат по домам, хотя понимал, что если кто-нибудь из них вовремя не вернется на станцию, его предадут военному суду и, вероятно, расстреляют.

В фильме рассказывалось, как вели себя отпущенные солдаты. Одни из них предались безудержному пьянству, другие чуть было не поддались уговорам евреев и пораженцев остаться в Берлине, третьи, под влиянием жен, совсем было решили не возвращаться в часть. В течение некоторого времени жизнь лейтенанта висела на волоске, и только в самую последнюю минуту, когда поезд уже тронулся, на вокзале появился последний из тех, кому офицер разрешил побывать дома. Так солдаты оправдали доверие своего лейтенанта и отправились во Францию дружной, сплоченной группой. Картина была сделана очень хорошо. В ней было много юмора и пафоса. Она убеждала зрителей в том, что войну проиграла не армия, а трусы и предатели в тылу.

Игра актеров, изображавших участников другой войны, захватила солдат, заполнивших военный кинотеатр. Конечно, офицер в фильме был слишком уж хорош – ничего похожего Христиан в жизни не встречал. Он с горечью подумал, что лейтенанту Гарденбургу следовало бы посмотреть этот фильм не раз и не два. Дело в том, что после кутежа в Париже, по мере того как затягивалась война, Гарденбург все более ожесточался и черствел. По приказу командования полк, в котором они служили, передал все приданные ему танки и бронемашины другим частям, а сам был вскоре переброшен в Ренн. Здесь и застала их война с Россией, и, пока они выполняли тут преимущественно полицейские обязанности, однокашники Гарденбурга получали награды на Восточном фронте.

Однажды утром Гарденбург чуть не задохнулся от ярости, когда узнал, что юнец, вместе с которым он кончал офицерскую школу, прозванный за невероятную тупость Быком, произведен на Украине в подполковники. Гарденбург был безутешен: ведь он по-прежнему оставался лейтенантом, хотя жил припеваючи в двухкомнатном номере одной из лучших гостиниц города, имел двух любовниц и зарабатывал кучу денег, шантажируя спекулянтов мясом и молочными продуктами. И вот, мрачно размышлял Христиан, безутешный лейтенант срывает свою досаду на ни в чем не повинном унтер-офицере.

Хорошо, что завтра у Христиана начинается отпуск. Он дошел до такого состояния, что и недели дольше не смог бы выдержать ядовитых насмешек Гарденбурга; он совершил бы какой-нибудь безрассудный поступок и был бы обвинен в неповиновении.

«Взять хотя бы сегодняшний случай, – с возмущением думал Христиан. – Гарденбург хорошо знает, что семичасовым утренним поездом я уезжаю в Германию, и все же посылает меня в наряд». В полночь в город должен был отправиться патруль, которому предстояло задержать нескольких молодых французов, уклоняющихся от отправки на работу в Германию, и Гарденбург не нашел нужным поручить это Гиммлеру, или Штейну, или еще кому-нибудь. Он гадливо улыбнулся, скривил тонкие губы и сказал: «Я знаю, Дистль, что вы не станете возражать. По крайней мере, вам не придется скучать в свою последнюю ночь в Ренне. До полуночи можете быть свободны».

Фильм закончился. В заключительных кадрах снятый крупным планом симпатичный молодой лейтенант ласково и задумчиво улыбался своим солдатам в мчавшемся на запад поезде. Зрители дружно аплодировали.

Затем показали киножурнал. На экране замелькали выступающий с речью Гитлер; немецкие самолеты, сбрасывающие бомбы на Лондон; Геринг, прикалывающий орден к груди летчика, который сбил сто самолетов; наступающая на Ленинград пехота на фоне горящих крестьянских домов…

Дистль механически отметил, с каким рвением и как точно солдаты выполняют перед кинообъективом свои обязанности. «Месяца через три, – огорченно вздохнул Христиан, – они возьмут Москву, а я все еще буду торчать в Ренне, выслушивать оскорбления Гарденбурга и арестовывать беременных француженок, которые оскорбляют в кафе немецких офицеров. Скоро вся Россия покроется снегом, а я, один из лучших лыжников Европы, буду наслаждаться благословенным климатом западной Франции и разыгрывать роль полицейского. Да, армия, конечно, чудесный инструмент, но с очень серьезными изъянами…»

Один из солдат на экране упал – не то замаскировался, не то был убит. Во всяком случае, он не поднялся, и камера кинооператора прошла над ним. Христиан почувствовал, как у него навернулись на глаза слезы. Ему стало немного стыдно за себя, но когда он смотрел фильмы, в которых немцы сражались, а не отсиживались, как он, в безопасности и комфорте за тридевять земель от фронта, ему всегда хотелось плакать. Всякий раз после этого он долго не мог избавиться от чувства вины и беспокойства и часто принимался кричать на своих солдат. Он не виноват, пытался внушить себе Христиан, что продолжает жить, в то время как другие гибнут. Он понимал, что и тут, в Ренне, армия выполняет свои обязанности, и тем не менее не мог преодолеть чувства какой-то вины. Это чувство отравляло ему даже мысль о предстоящем двухнедельном отпуске и поездке на родину. Молодой Фредерик Лангерман потерял ногу в Латвии, оба сына Кохов убиты. А он заявится упитанный и целехонький, имея за плечами всего лишь коротенький полукомический бой близ Парижа. Что и говорить – не избежать ему презрительных взглядов соседей.