Он прошел в гостиную и сел в обитое плюшем мягкое кресло, покрытое дешевой кружевной салфеткой. У Ноя был сегодня утомительный день, лицо его горело от холода и ветра. Сидя в кресле, он вскоре задремал и не слышал, как дядя нарочито громко шаркал в кухне ногами, стучал чашками и время от времени принимался вслух читать библию своим гнусавым, скрипучим голосом.

Только знакомый стук наружной решетки разбудил его. Мигая, он встал с кресла как раз в тот момент, когда Хоуп медленной, тяжелой походкой входила в комнату. Увидев Ноя, ожидавшего ее посреди гостиной, Хоуп остановилась как вкопанная. В следующее мгновение она крепко прижимала его к себе.

– Ты здесь?! – воскликнула она.

Дядя с силой хлопнул дверью из гостиной в кухню, но они не обратили на это внимания.

Ной потерся щекой о волосы Хоуп.

– А я была в твоей комнате и рассматривала твои вещи. За целый день ты ни разу не позвонил. Что случилось?

– Меня не взяли в армию. Нашли рубцы на легких. Туберкулез.

– Боже мой! – ужаснулась Хоуп.

9

Майкла разбудил стук газонокосилки. Некоторое время он лежал в постели, вдыхая аромат калифорнийской травы и вспоминая, где он и что случилось вчера. Вчера днем сценарист, с которым они загорали около плавательного бассейна в Палм-Спрингс, сказал: «Да, сидит вот так человек дома и пишет. Лакей приносит в сад чай и спрашивает: „С лимоном или со сливками?“ Потом вбегает маленькая девятилетняя девочка с куклой и говорит: „Папа, настрой, пожалуйста, радио. Я не могу поймать детскую передачу. Диктор все время говорит о Перл-Харборе. Папа, Перл-Харбор недалеко от дома бабушки?“ Она наклоняет куклу, и кукла пищит: „Мама!“

«Глупо, – подумал Майкл, – но правдоподобно. Именно так мы и узнаем о больших событиях. Кажется, весть о всеобщем бедствии всегда врывается в повседневную жизнь по давно известному трафарету. Так и теперь катастрофа разразилась снова в воскресенье, когда люди или отдыхали после обильного субботнего ужина, или только что вернулись из церкви, где равнодушно бормотали молитвы, обращаясь к богу с просьбами о ниспослании мира. Противнику, казалось, доставляет какое-то особенное наслаждение выбирать для самых варварских актов именно воскресенье, после субботнего пьянства, блуда и утренней святой молитвы, словно он желает показать, какие злые шутки может сыграть с христианским миром…»

В тот день под жгучим солнцем Калифорнии Майкл играл в теннис с двумя солдатами из военно-учебного центра Марч-Филд. Из клуба вышла какая-то женщина.

– Вы бы зашли послушать радио, – обратилась она к ним. – Правда, ужасные помехи, но, по-моему, диктор сказал, что на нас напали японцы.

Солдаты переглянулись, отложили ракетки, зашли в клуб и, упаковав чемоданы, уехали в Марч-Филд. Прямо-таки бал перед битвой у Ватерлоо! Только что вальсировавшие галантные молодые офицеры целуют на прощание своих дам с обнаженными плечами, а затем в развевающихся плащах, гремя саблями, мчатся на покрытых пеной, топочущих копытами конях во фландрскую ночь к своим пушкам. Вероятно, все это выдумка, но тем не менее Байрон здорово написал об этом. Интересно, как он описал бы то утро в Гонолулу и следующее утро здесь, в Беверли-Хилс?

Майкл хотел пробыть в Палм-Спрингс еще дня три, но тут сразу расплатился по счету и вернулся в город. Ни развевающихся плащей, ни мчащихся коней – только взятый напрокат фордик с убирающимся простым нажатием кнопки верхом. А впереди не битва, а только снятая с понедельной оплатой квартира в первом этаже с видом на плавательный бассейн.

Шум косилки проникал в большие открытые окна. Майкл повернулся, посмотрел на косилку, потом перевел взгляд на садовника. Это был маленький пятидесятилетний японец, сутулый и похудевший за годы, потраченные на уход за чужими клумбами и чужой травой. Он, как автомат, шагал за косилкой, с силой вцепившись в рукоятку худыми, костлявыми руками.

Майкл не мог сдержать улыбку. В этом действительно было что-то необычное: проснуться утром после того, как японские летчики разбомбили американские военные корабли, и увидеть пятидесятилетнего япошку, который надвигается на вас с косилкой! Майкл посмотрел на него внимательнее и перестал улыбаться. На лице садовника застыло унылое выражение, будто он страдал какой-то хронической болезнью. Майкл вспомнил, как еще неделю назад, подстригая кусты олеандра под окном, японец выглядел этаким добродушным старичком; он бодро и угодливо улыбался и время от времени даже принимался мурлыкать что-то себе под нос.

Майкл встал с постели и подошел к окну, на ходу застегивая пижаму. Выдалось чудесное золотое утро, воздух был напоен живительной свежестью, этим прекрасным даром южнокалифорнийской зимы. Трава на газонах казалась ярко-зеленой, и на ее фоне маленькие красные и желтые георгины в бордюрах сверкали, как блестящие пуговицы. Садовник держал сад в изумительном порядке, в точном соответствии с какой-то восточной планировкой.

– Доброе утро! – обратился Майкл к старику. Он не знал имени садовника и вообще не помнил японских имен… Хотя нет, одно помнил: Сессуэ Хайакава, старый киноартист. Интересно, чем в это утро занимается старина Сессуэ Хайакава?

Садовник остановил косилку и, медленно выходя из своей грустной задумчивости, уставился на Майкла.

– Да, сэр, – ответил он. У него был тонкий голос, который звучал сегодня уныло, без единой приветливой нотки. Но маленькие черные глаза, утонувшие в коричневых морщинах, казались Майклу растерянными и умоляющими. Майклу захотелось сказать что-нибудь ободряющее и любезное этому стареющему, трудолюбивому эмигранту: ведь он внезапно оказался в стане врагов и, наверное, чувствует, что и его в какой-то мере считают виновным в гнусном нападении, совершенном за три тысячи миль отсюда.

– Плохие дела, а? – заговорил Майкл.

Садовник недоуменно взглянул на него. Казалось, он не понимал, о чем говорит этот человек.

– Я имею в виду войну, – пояснил Майкл.

Садовник пожал плечами.

– Нет очень плохо, – ответил он. – Все говорят: «Нехорошая Япония. Проклятая Япония!» Но вовсе нет очень плохо. Раньше Англии нужно – она берет. Америке нужно – она берет. А сейчас Японии нужно, – он надменно и вызывающе взглянул на Майкла, – она берет.

Садовник повернулся, снова запустил косилку и медленно двинулся через газон. Во все стороны от его ног полетели верхушки срезанной душистой травы. Майкл смотрел ему вслед – на смиренно согнутую спину в вылинявшей, пропотевшей рубашке, на удивительно сильные, обнаженные ниже колен ноги и морщинистую загорелую шею.

Возможно, в военное время долг всякого порядочного гражданина сообщить куда следует о подобных высказываниях. Возможно, этот пожилой садовник в рваной одежде не кто иной, как капитан японских военно-морских сил, затаившийся до той поры, пока перед портом Сан-Педро не появятся корабли императорского флота… Майкл рассмеялся. Вот оно – влияние кино на современного человека! От него никуда не спрячешься.

Майкл закрыл окна и решил побриться. Намыливаясь и соскабливая с лица мыльную пену, он тщетно ломал голову над тем, что делать дальше. Он приехал в Калифорнию вместе с Томасом Кэхуном, который пытался набрать здесь артистов для своей новой театральной постановки. Одновременно они вели переговоры с драматургом Мильтоном Слипером о внесении некоторых изменений в его пьесу. Слипер мог заниматься своим произведением только по ночам: днем он работал сценаристом в киностудии «Братья Уорнер». «Искусство процветает в двадцатом веке, – ехидно заметил как-то Кэхун. – Гете, Чехов и Ибсен имели возможность заниматься своими пьесами целыми днями, а у Мильтона Слипера для этого остаются только ночи».

«Казалось бы, – размышлял Майкл, проводя бритвой по щеке, – когда ваша страна вступает в войну, вы не можете не испытывать острой потребности в каких-то энергичных, решительных действиях. Вы должны, казалось бы, схватить винтовку или вступить на борт военного корабля, или забраться в бомбардировщик и лететь за пять тысяч миль, или спуститься на парашюте в столицу противника…»