Ной представил себе отца во время его блужданий по югу, в Атланте, в Таскалузе. Уверенный в себе, нечестный и нечистый на руку, Джекоб, в сущности, никогда особенно не интересовался деньгами: он добывал, их всякими сомнительными путями и тут же без сожаления транжирил. Посмеиваясь и дымя дешевой сигарой, он появлялся то в одном конце страны, то в другом, то в Миннесоте, то в Монтане. Его хорошо знали в кабачках и в игорных домах. Он мог рассказать неприличный анекдот и тут же процитировать что-нибудь из библии. В Чикаго, после женитьбы на матери Ноя, Джекоб некоторое время был нежным и ласковым, серьезным и заботливым. Возможно даже, что в то время, заметив пробивающуюся на висках седину и прощаясь с молодостью, он всерьез подумывал остепениться, стать порядочным человеком…
Ной вспомнил и о том, как некогда Джекоб, сидя после обеда в обставленной плюшевой мебелью гостиной, сочным баритоном напевал ему: «Как-то раз, в веселый полдень мая, проходил я через парк гуляя…»
Ной встряхнул головой. Где-то глубоко в его сознании зазвучал молодой и сильный голос: «…в веселый полдень мая», и он не сразу смог его заглушить.
По мере того как Джекоб старел, он опускался все ниже и ниже. Его убогие предприятия становились все более жалкими, его очарование поблекло, росло количество врагов. Казалось, весь свет ополчился против него. Неудача в Чикаго, неудача в Сиэтле, неудача в Балтиморе и, наконец, неудача здесь, в Санта-Монике, в его последнем жалком прибежище… «Я жил отвратительно, всех обманывал и вогнал в могилу жену. У меня только один сын, и нет никакой надежды, что из него выйдет толк. Я банкрот…» Мысль об обманутом брате, испускающем последний вздох в пламени печи, преследовала Джекоба через годы и океаны.
Ной уставился на отца сухими глазами. Он увидел, что рот старика открыт, словно он вот-вот заговорит. Шатаясь, Ной подошел к отцу и попытался закрыть ему рот. Но Джекоб, упрямый старик, всю жизнь противоречивший своим родителям, учителям, брату, жене, компаньонам, сыну, любовницам, и на этот раз остался верен себе и упорно не хотел закрывать рот.
Ной отошел от кровати. Бледные, жалкие губы старика под свисающими седыми усами так и остались полураскрытыми.
И впервые после смерти отца Ной разрыдался.
4
Восседая с каской на голове в маленьком открытом разведывательном автомобиле, Христиан испытывал чувство неловкости, словно он не тот, за кого себя выдает. Они весело мчались по обсаженной деревьями дороге. Небрежно положив на колени автомат, он ел вишни, набранные в саду около Мо. Где-то впереди, за невысокими зелеными холмами, лежал Париж. Христиан понимал, что в глазах французов, которые, должно быть, рассматривали их из-за закрытых ставень каменных домов, стоящих у дороги, он выглядел завоевателем, суровым воином, сокрушающим все на своем пути. Между тем ему пока еще не довелось услышать ни одного выстрела, а война в этих местах уже кончилась.
Христиан повернулся к сидевшему позади Брандту, намереваясь завязать разговор. Брандт, фотограф одной из рот пропаганды, пристроился к их разведывательному отряду еще в Меце. Этот болезненный, интеллигентного вида человек до войны был захудалым живописцем. Христиан подружился с ним в Австрии, куда Брандт приезжал однажды весной покататься на лыжах. Лицо Брандта покрылось ярко-красным загаром, глаза слезились от ветра, а каска делала его похожим на мальчишку, играющего во дворе в солдатики.
Взглянув на него, Христиан ухмыльнулся. Брандт сидел, скорчившись на узком сиденье, прижатый в угол огромным ефрейтором из Силезии. Этот детина блаженно растянулся на куче фотопринадлежностей, привалившись к ногам Брандта.
– Чего ты смеешься? – спросил Брандт.
– Над твоим носом.
Брандт осторожно прикоснулся к своему обожженному солнцем, шелушащемуся носу.
– Уже седьмая кожа сходит, – пояснил он. – С моим носом лучше не высовываться на улицу… Поторопись, унтер-офицер, мне нужно поскорее попасть в Париж. Я хочу выпить.
– Терпение! – ответил Христиан. – Немножко терпения. Разве ты не знаешь, что идет война?
Ефрейтор-силезец громко расхохотался. Это был веселый, наивный и глупый парень, всегда старавшийся угодить начальству. С той минуты, как он попал во Францию, его не покидало восторженное настроение. Накануне вечером, лежа рядом с Христианом на одеяле у обочины дороги, он с полной серьезностью выразил надежду, что война закончится нескоро: ведь он должен убить хотя бы одного француза. Его отец потерял ногу под Верденом в 1916 году. Краус (так звали ефрейтора) хорошо помнил, как в семилетнем возрасте, вернувшись в сочельник из церкви, он вытянулся во фронт перед одноногим отцом и заявил: «Я не смогу спокойно умереть, пока не убью француза».
Это было пятнадцать лет назад. Сейчас в каждом новом городе он нетерпеливо посматривал по сторонам в надежде найти наконец французов, готовых оказать ему такую услугу. В Шанли он испытал глубочайшее разочарование, когда перед кафе появился французский лейтенант с белым флагом и без единого выстрела сдался в плен вместе с шестнадцатью солдатами. Каждый из них мог бы помочь Краусу выполнить его давнишнее обещание.
Христиан отвел глаза от смешного, пылающего лица Брандта и посмотрел назад, где, строго соблюдая интервал в семьдесят пять метров, по гладкой прямой дороге шли две другие машины. Лейтенант Гарденбург, командир Христиана, передал под его командование три машины, а сам с остальной частью взвода направился по параллельной дороге. Они получили приказ двигаться на Париж, который, как их заверили, обороняться не будет. Христиан улыбнулся. У него немного кружилась голова от гордости: впервые ему доверили командование таким подразделением – три машины, одиннадцать солдат, десять винтовок и автоматов и тяжелый пулемет.
Христиан повернулся на сиденье и стал смотреть прямо перед собой. «Красивая страна! – думал он. – Как тщательно обработаны эти поля, обсаженные тополями и покрытые ровными рядами зеленеющих июньских всходов…»
«Все получилось так неожиданно и прошло так гладко, – вспоминал Христиан, – долгое зимнее ожидание, а затем внезапный блестящий бросок через Европу – всесокрушающая, могучая, превосходно организованная лавина. Были продуманы все Детали, вплоть до таблеток соли и ампул с сальварсаном. (В Аахене, перед походом, каждому солдату выдали в неприкосновенном пайке по три ампулы; Христиан подивился тогда предусмотрительности медицинской службы, сумевшей оценить силу сопротивления французов.) А как точно все подтвердилось! Склады, карты и запасы воды оказались именно там, где было указано; численность французских войск, сила их сопротивления, состояние дорог – все соответствовало предварительным расчетам. Да, только немцы, – продолжал размышлять Христиан, вспоминая мощный поток людей и машин, хлынувший во Францию, – только немцы могли так точно все рассчитать».
Шум самолета заглушил гудение автомобильного мотора. Христиан взглянул вверх и не мог сдержать улыбку. Позади метрах в двадцати над дорогой медленно летел «юнкерс». Торчащие под фюзеляжем колеса напоминали когти ястреба, и самолет показался Христиану необыкновенно изящным и прочным. Любуясь строгими очертаниями «юнкерса», он пожалел, что не попал в авиацию. Летчики были любимцами армии и населения. Даже на войне они пользовались неслыханным комфортом и жили, как в первоклассных курортных гостиницах. В авиацию посылали лучшую молодежь страны – это были чудесные, беззаботные, самоуверенные парни. Христиан прислушивался к их разговорам в барах, где они направо и налево сорили деньгами. Собираясь тесным, недоступным для посторонних кружком, они на своем особом жаргоне делились впечатлениями от полетов над Мадридом, болтали о бомбардировках Варшавы, о девушках Барселоны, о новом «мессершмитте». Казалось, они не думали о смерти и поражении, словно эти понятия не существовали в их узком, веселом аристократическом мирке.
«Юнкерс» летел теперь прямо над машиной. Пилот накренил самолет, выглянул из кабины и улыбнулся. Христиан ответил такой же широкой улыбкой и помахал рукой. Пилот покачал крыльями и полетел дальше – юный, беззаботный, безрассудно смелый – над обсаженной деревьями дорогой, простиравшейся перед ними до самого Парижа.