– А вам не кажется, что могут быть какие-нибудь приказания? – спросил Гиммлер.

– Вряд ли кто докажет, что мы находимся сейчас в боевой обстановке, – возразил Христиан. – Мы пойдем пешком.

Гиммлер пожал плечами.

– Вы рискуете получить пулю в спину, если пойдете одни по городу.

– Не сегодня, – отмахнулся Брандт. – Позднее – может быть, но сегодня – нет.

Они поднялись и вышли на темную улицу.

Город был тщательно затемнен – нигде не пробивалось ни единого луча. Над крышами висела луна, и дома бросали резкие тени на залитые мягким светом улицы. Воздух был теплый и неподвижный. Угрюмую, настороженную тишину, нависшую над городом, лишь изредка нарушал стальной лязг гусеничных машин. Они то начинали двигаться где-то вдали, то снова останавливались, и резкие, неприятные звуки замирали в лабиринте темных улиц.

Брандт показывал дорогу. Он слегка пошатывался, но не потерял способности ориентироваться и уверенно шагал в направлении ворот Сен-Дени.

Они шли молча, плечом к плечу, их подбитые шипами сапоги гулко стучали по мостовой. Где-то в темноте с шумом закрылось окно, и Христиану показалось, что издалека донесся едва слышный плач ребенка. Вскоре они свернули на широкий безлюдный бульвар и пошли вдоль закрытых кафе с опущенными жалюзи и со сложенными в кучи вдоль тротуаров стульями и столиками. Вдали сквозь деревья бульвара поблескивали огоньки – свидетельство того, что находившаяся в тот вечер в сердце Франции немецкая армия чувствует себя в полной безопасности. Размеренно шагая рядом с Брандтом на эти огоньки. Христиан мечтательно улыбался; под влиянием выпитого шампанского они казались ему такими уютными и дружески теплыми.

Сквозь пьяную дымку освещенный молодой луной Париж представлялся ему каким-то необыкновенно изящным и хрупким. Он чувствовал, что влюблен в этот город. Ему нравились избитые мостовые и узенькие извилистые улочки по обеим сторонам бульвара, как будто уводившие в другое столетие; нравились церкви, поднимавшиеся среди баров, публичных домов и бакалейных лавок; стулья с тонкими ножками, бережно сложенные сиденьями вниз на столиках в тени парусиновых тентов кафе; люди, прячущиеся за опущенными шторами; река, без которой нельзя было представить себе этот город и которой он еще не видел; рестораны, в которых он еще не был; девушки, которых он еще не встречал, но встретит завтра, когда рассеется ночной страх и они, постукивая высокими каблучками, появятся на столичных улицах в своих вызывающе красивых платьях. Христиану нравились и легенды, которые люди сложили об этом городе, и то, что во всем свете один только Париж в самом деле был таким, как его рисовали в легендах.

Теперь Христиан с удовольствием думал о том, что ему пришлось выдержать бой на дороге и убить человека, чтобы попасть в этот город. Ему даже показалось, что он любит убитого им маленького оборванного француза и лежавшего рядом с французом – так далеко от своей силезской фермы – ефрейтора Крауса с вишневым соком на губах. Он был рад, что прошел через такое испытание на дороге и в лесу и что смерть пощадила его. Ему нравилась война, потому что не было лучшего средства проверить, чего стоит человек, но вместе с тем было приятно сознавать, что скоро она кончится: ему вовсе не хотелось умирать.

Будущее представлялось Христиану радостным, он верил, что оно будет безмятежным и красивым, а все то, ради чего он рискует сейчас жизнью, станет незыблемым законом, и начнется новая эра, эра процветания и порядка.

Христиан подумал еще, что он любит Брандта, который, почти не шатаясь, идет рядом. Там, на дороге, Брандт хныкал, но все же сумел победить страх и сражался бок о бок с ним, хотя и придерживал рукой свой трясущийся локоть, когда стрелял через весеннюю листву в человека, который, конечно, убил бы Христиана, если бы смог.

Христиану нравилась эта тихая лунная ночь, под покровом которой он и Брандт – новые владыки города – плечом к плечу шагали по пустынным прекрасным улицам. Он понял в конце концов, что жил не напрасно, что не для того он родился, чтобы растрачивать попусту время, обучая ходьбе на лыжах детей и богатых бездельников. Он приносил пользу и будет ее приносить – чего еще может требовать человек от жизни?!

– Смотри-ка! – воскликнул Брандт, останавливаясь перед залитой лунным светом стеной церкви. Христиан взглянул на то место, куда указывал Брандт. В свете луны отчетливо выделялись написанные мелом крупные цифры: «1918». Христиан растерянно заморгал и покачал головой. Он понимал, что цифры имеют какое-то значение, но не сразу сообразил, какое именно.

– Тысяча девятьсот восемнадцатый год, – заметил Брандт. – Да, они помнят. Французы помнят.

Христиан снова взглянул на стену. Он внезапно почувствовал печаль и усталость; он был на ногах с четырех часов утра, а день выдался такой утомительный. Тяжело ступая, Христиан подошел к стене, поднял руку и стал медленно и методично стирать рукавом надпись.

5

Радио заглушало все остальные звуки в доме. Стояла солнечная июньская погода, свежая зелень покрывала холмы Пенсильвании, но Майкл почти не выходил из оклеенной обоями гостиной, обставленной легкой мебелью в колониальном стиле, и не отрываясь слушал ежеминутно прерываемые помехами одни и те же последние сообщения. Вокруг его кресла валялись газеты. Время от времени появлялась Лаура и с громким мученическим вздохом принималась подбирать их с пола и с подчеркнутой аккуратностью складывать в стопку. Но Майкл почти не замечал ее. Прильнув к радиоприемнику, он крутил ручки и вслушивался в голоса дикторов – сочные, вкрадчивые, напыщенные, твердившие снова и снова: «Покупайте препарат „Лайф-бой“, уничтожающий неприятный запах!»; «Две чайные ложки на стакан воды перед завтраком, и вы будете чувствовать себя прекрасно!»; «Ходят слухи, что Париж обороняться не будет. Немецкое верховное командование хранит молчание о положении своих ударных частей, которые продвигаются вперед, почти не встречая сопротивления разваливающейся французской армии».

– Мы обещали Тони, что сыграем сегодня в бадминтон, – кротко проговорила Лаура, появляясь в дверях.

Майкл продолжал молча сидеть у приемника.

– Майкл! – крикнула Лаура.

– Да? – отозвался он, не поворачивая головы.

– Ты понимаешь: бадминтон, Тони.

– Ну и что же? – Майкл от напряжения сморщил лоб, пытаясь одновременно слушать и Лауру и диктора.

– Но сетка-то еще не натянута.

– Натяну позднее.

– Когда позднее?

– Да отстань ты ради бога, Лаура! – вскипел Майкл. – Я сказал – позднее.

– Мне начинает надоедать это твое излюбленное словечко, – ледяным тоном ответила Лаура. На глазах у нее выступили слезы.

– Да перестань же!

– А ты перестань кричать на меня! – Слезы побежали по ее щекам, и Майклу стало жаль ее. Уезжая из Нью-Йорка, они собирались устроить себе нечто вроде отпуска, во время которого, хотя об этом не было сказано ни слова, надеялись в какой-то мере восстановить прежнюю дружбу и привязанность, утраченные в безалаберно проведенные после женитьбы годы. Контракт Лауры с кинофирмой в Голливуде кончился, и дирекция не сочла нужным продлить его. По каким-то необъяснимым причинам работу в другой студии она не нашла. Внешне Лаура была спокойна и весела и не жаловалась, однако Майкл знал, как тяжело она переживает свое унижение. Уезжая на месяц в загородный дом приятеля, Майкл дал себе слово быть внимательным и предупредительным. Они провели здесь только неделю, но эта неделя оказалась ужасной. Майкл целые дни слушал радио, а по ночам не мог спать. Расстроенный, с воспаленными глазами, он или мрачно бродил по дому, или усаживался читать в гостиной, забывал бриться, забывал помогать Лауре поддерживать порядок в очаровательном домике, предоставленном в их распоряжение.

– Прости меня, дорогая, – он обнял Лауру и поцеловал ее. Она улыбнулась сквозь слезы.

– Мне очень неприятно быть такой надоедливой, но ты же знаешь, что кое-что все-таки нужно делать.