Ной схватил насморк и без конца чихал и сморкался. На нем было надето шерстяное белье, две пары шерстяных носков, обмундирование цвета хаки, походная куртка, а поверх всего этого химически обработанная рабочая одежда, очень плотная и хорошо защищавшая от ветра. Но и в этом одеянии он все же чувствовал, что продрог до костей, когда тащился по сыпучему песку мимо почерневших от дыма разбитых немецких дотов, мимо трупов в серых шинелях, все еще не похороненных, мимо изуродованных немецких пушек, все еще злобно направленных в сторону берега.
Роту обгоняли грузовики и джипы, тащившие прицепы с боеприпасами, они сталкивались друг с другом и буксовали. Только что прибывший танковый взвод отчаянно громыхал на подъеме, танки выглядели грозными и непобедимыми. Военная полиция регулировала движение; саперы строили дороги; бульдозеры выравнивали взлетную полосу для самолетов; санитарные машины с ранеными, уложенными на носилки, сползали по изрезанной колеями дороге, между минными полями, огороженными флажками, к эвакуационным пунктам, примостившимся у подножия скалы. На широком поле, изрытом снарядами, солдаты из похоронной команды хоронили убитых американцев. За всей этой суетой чувствовался порядок, словно невидимая энергичная рука направляла движение людей и машин. Эта картина напомнила Ною те времена, когда он еще маленьким мальчиком в Чикаго наблюдал, как артисты цирка натягивают тент, расставляют клетки и устанавливают свои жилые фургоны.
Достигнув вершины холма, Ной оглянулся на берег, пытаясь запечатлеть в своей памяти все увиденное. «Когда я вернусь, Хоуп, да и ее отец тоже, захотят узнать, как все это выглядело», – подумал он. Перебирая в уме все, что он расскажет им в тот далекий, прекрасный, мирный день, Ной чувствовал все большую уверенность, что этот день наступит и он останется жив, чтобы отпраздновать его. Он с усмешкой подумал о том, как в один прекрасный воскресный день, сидя за кружкой пива под кленом, в костюме из мягкой фланели и голубой рубашке, он будет изводить своих родственников бесконечными рассказами ветерана о Великой войне.
Берег, усеянный стальной продукцией американских заводов, выглядел, как захламленный подвал какого-то магазина для гигантов. Недалеко от берега, сразу за старыми грузовыми судами, которые затоплялись, чтобы служить волнорезами, стояли эскадренные миноносцы. Они вели огонь через голову пехоты по опорным пунктам противника на материке.
– Вот как надо воевать, – сказал Бернекер, шедший рядом с Ноем. – Настоящие кровати, в кают-компании подают кофе. Вы можете стрелять, сэр, когда будете готовы. Да, Аккерман, будь у нас хотя бы столько же ума, сколько у кроликов, мы пошли бы служить во флот.
– Давай, давай, пошевеливайся, – раздался позади голос Рикетта. Это был все тот же сердитый сержантский голос, который не в силах были изменить ни трудности перехода по морю, ни зрелище множества убитых людей.
– Вот на кого пал бы мой выбор, – сказал Бернекер, – если бы мне пришлось остаться один на один с человеком на необитаемом острове.
Они повернулись и пошли в глубь материка, все более и более удаляясь от берега.
Так они шли с полчаса, пока не обнаружилось, что Колклаф снова заблудился. Он остановил роту на перекрестке, где два военных полицейских регулировали движение из вырытой ими на обочине дороги глубокой щели, откуда торчали только их каски да плечи. Ной видел, как Колклаф, сердито жестикулируя, в бешенстве орал на полицейских, которые лишь отрицательно качали головами. Затем Колклаф извлек карту и принялся орать на лейтенанта Грина, который пришел ему на помощь.
– Наше счастье, – сказал Бернекер, покачав головой, – что нам достался капитан, который не способен отыскать плуг в танцевальном зале.
– Убирайтесь отсюда, – услышали они голос Колклафа, оравшего на Грина, – убирайтесь на свое место! Я сам знаю, что мне делать!
Он свернул на узкую дорожку, окаймленную высокой блестевшей на солнце живой изгородью, и рота медленно побрела за ним. Здесь было темнее и как-то спокойнее, хотя пушки все еще продолжали грохотать, и солдаты тревожно вглядывались в густую листву изгороди, как бы специально предназначенной для засады.
Никто не проронил ни слова. Солдаты устало тащились по обеим сторонам мокрой дороги, стараясь сквозь чавканье ботинок, тяжело месивших густую глину, уловить какой-либо посторонний шорох, щелканье ружейного затвора или голоса немцев.
Дорога вывела их в поле; из-за облаков выглянуло солнце, и они почувствовали некоторое облегчение. Посреди поля старая крестьянка с мрачным видом доила корову, ей помогала девушка с босыми ногами. Старуха сидела на табуретке, рядом с ней стояла видавшая виды крестьянская телега, запряженная огромной мохнатой лошадью. Старуха медленно, с явным пренебрежением тянула соски упитанной и чистенькой коровы. Над головой пролетали и где-то рвались снаряды. Временами, казалось, совсем рядом взволнованно трещали пулеметы, однако старуха не обращала на все это никакого внимания. Девушке было не больше шестнадцати лет; на ней был старенький зеленый свитер, а в волосах – красная ленточка. Она явно заинтересовалась солдатами.
– Я думаю, не наняться ли мне в работники к этой старухе, – сказал Бернекер, – а ты мне потом расскажешь, чем кончится война, Аккерман.
– Шагай, шагай, солдат, – ответил ему Ной. – В следующую войну все мы будем служить в обозе.
– Мне понравилась эта девчонка, – мечтательно произнес Бернекер. – Она напоминает мне родную Айову. Аккерман, ты что-нибудь знаешь по-французски?
– A votre sante – вот все, что я знаю, – сказал Ной.
– A votre sante! – крикнул Бернекер девушке, улыбаясь и размахивая ружьем. – A votre sante, крошка, то же самое и твоей старушке.
Девушка, улыбаясь, помахала ему в ответ рукой.
– Она в восторге от меня, – обрадовался Бернекер. – Что я ей сказал?
– За ваше здоровье.
– Черт! – воскликнул Бернекер. – Это больно официально. Мне хочется сказать ей что-нибудь задушевное.
– Je t'adore, – произнес Ной, вспоминая случайно застрявшие в памяти французские слова.
– А это что означает?
– Я тебя обожаю.
– Вот это то, что надо, – обрадовался Бернекер. Когда они были уже на краю поля, он повернулся в сторону девушки, снял каску и низко поклонился, галантно размахивая этим большим металлическим горшком. – Эй, крошка, – заорал он громовым голосом, лихо размахивая каской, зажатой в огромной крестьянской руке; его мальчишеское, загорелое лицо было серьезно и источало любовь. – Эй, крошка, je t'adore, je t'adore…
Девушка улыбнулась и снова помахала рукой.
– Je t'adore, mon American! – крикнула она в ответ.
– Это самая великая страна на всей нашей планете, – сказал Бернекер.
– Ну, ну, пошли, кобели, – сказал Рикетт, ткнув его костлявым острым пальцем.
– Жди меня, крошка! – крикнул Бернекер через зеленые поля, через спины коров, так похожих на коров его родной Айовы. – Жди меня, крошка, я не знаю, как это сказать по-французски, жди меня, я вернусь…
Старуха на скамейке размахнулась и, не поднимая головы, сильно шлепнула девушку по заду. Резкий и звонкий звук удара донесся до самого конца поля. Девушка потупилась, заплакала и убежала за телегу, чтобы скрыть свои слезы.
Бернекер вздохнул. Он нахлобучил каску и перешел через разрыв в изгороди на соседнее поле.
Через три часа Колклаф отыскал полк, а еще через полчаса они вошли в соприкосновение с немецкой армией.
Шесть часов спустя Колклаф ухитрился попасть со своей ротой в окружение.
Крестьянский дом, в котором заняли оборону остатки роты, выглядел так, как будто он был специально построен в расчете на возможную осаду. У него были толстые каменные стены, узкие окна, крыша из шифера, которая не боялась огня, огромные, как бы вытесанные из камня балки, поддерживавшие потолки, водяная помпа на кухне и глубокий надежный подвал, куда можно было относить раненых.