Что мне Рыжий Пёс с поднятой рукой и его отличными отметками по математике, что мне Дудников, ринувшийся вдогонку за ним? У меня там твердые трояки вперемежку с четвёрками, и теперь уже я могу ухмыляться над двумя выскочками, двумя шустрыми хамелеонами, сменившими шкуры, — это раз. А два у меня, слава Богу, есть кое-что ещё кроме школы. Знакомый академик, почти полная полка новых книг, содержательные общения с Изей и, наконец, Кимка, лыжная секция, Борбор со своей женой, известные в городе люди, мастера спорта, а лично у меня настоящие лёгкие лыжи с ботинками на «ратафеллах» — так назывались лыжные крепления, редкие в ту пору и отличавшие настоящих спортсменов от всяких ползунков.
Пал снег, мы проложили лыжню в Заречном парке, пометив её флажками разного цвета для разных дистанций, быстро освоили технику движения — попеременный, одновременный ход раздобыли мазь на разную погоду — от оттепели до крепчайших морозов, и трижды в неделю, как по часам, я наматывал свои личные километры, накачивая икры и голени, укрепляя руки, раздвигая лёгкие.
К тому же путь от города до Заречного был уж никак не меньше четырёх километров, да обратно, да тренировочные вёрсты так что выходило изрядно. Зато как приятно было понимать, что ты как будто раз от разу устаешь всё меньше, и если поначалу просто валился с копыт, едва прислонив в сенцах лыжи, то потом, позже, уже хватало силёнок как ни в; чем не бывало сесть за стол и, не заснув на полдороге, выучить уроки.
Кимка стал моим закадычным другом, и я теперь частенько заглядывал к нему. Скажем, днём мы виделись на тренировке, дышали друг другу в затылок, потом расходились, чтобы поесть и выучить уроки, а вечером я приходил к нему. Чаще к нему. Там было интересно.
Жили Мазины в двух комнатках плюс ещё перегороженная прохожая о ней особый разговор, и было их четверо, ну, ясное дело, Кимка, чистенькая, опрятная и немногословная бабушка, которая никогда не вмешивалась ни в какие разговоры, и Кимкины отец с матерью Вячеслав Васильевич и Софья Васильевна Васильевичи, как говорили они про себя обоих и вместе взятых.
Вячеслав Васильевич был молчалив, нельзя сказать неразговорчив, а просто краток в своих отношениях: его спросят — он ответит, сам спросит, выслушает, что скажут, и успокоится. Без толку зря слов не тратил и, наверное, потому вызывал у меня не то чтобы страх, а какой-то трепет, пусть и не совсем священный. Зато Софья Васильевна говорунья была свойства необыкновенного. Редко когда она, особенно с посторонними, говорила просто и естественно. Казалось, её сжигает какая-то жажда, и даже с людьми, ей симпатичными, она разговаривала каким-то таким особенным желчным образом — все вопросы и рассуждения удавались ей с удивительной подковыркой, а когда фраза по смыслу разговора была незаковыристой, то она этак с паузами расставляла слова, акцентировала каждое из них, отчего речь выходила нарочитой, а высказывания на что-то претендовали.
Меня, помнится, это поразило с первых же фраз, хотя Софья Васильевна вроде меня не подковыривала, а просто снисходительно расспрашивала, как я живу да как учусь, хотя и сразу напомнила, каким я был в детском саду «всегда на первых ролях». Вот уж и впрямь я растерялся в душе, не знал, что мне ответить, и сразу по нескольким причинам: передо мной была солидная женщина, мать моего дружка, выходит, ничего такого плохого она мне сделать не должна, я же про свое детсадовское положение помнил плохо, знал только, что моя любимая бабушка водила меня туда за ручку а как ещё водят в детсад малышей? — и наконец, надо разобраться, плохо это или хорошо — на первых ролях в детском саду?
Лицо у Софьи Васильевны было очень даже приятное, внешне вполне приветливое, в отличие от неулыбчивого её мужа, она всегда была чрезвычайно общительна, не пропускала и пятнадцати минут, чтобы не обратиться ко мне или Кимке, не вовлечь нас в рассуждения, касающиеся, как правило, других людей. Сперва это была неведомая мне молочница Нюра или соседка Вера, соратница по работе Нина Петровна или Раиса Семеновна, и я пропускал мимо ушей эти обсуждения неизвестных мне людей, а частенько и замечал неудовольствие Вячеслава Васильевича, проявлявшееся во внезапной окаменелости его лица или в неожиданном вопросе, задаваемом жене явно для того, чтобы её деликатно перебить и перевести разговор на совершенно другие рельсы.
Ну, например, он говорил при внезапном, ни с того ни с сего, обсуждении сложности характера неизвестного Захара Захаровича:
— Соня! А ты не знаешь, где клей? Не силикатный, для бумаги, а резиновый. Им очень хорошо приклеивать фотографии ровно, прочно и не выцветает от света. У нас было целых три флакона!
Получался, таким образом, довольно длинный период его речи, Софья Васильевна была вынуждена отступаться от бедного Захара Захаровича и переключаться на клей, мы с Кимкой тем временем возвращались к своему, и, таким образом, Вячеслав Василье вич как бы выступал в роли громоотвода.
Никогда я не видел более деликатного человека, так славно умевшего перевести ход мыслей своей жены в иное направление.
Но это всё поначалу вовсе не мешало мне, а наоборот, привлекало, ведь у нас дома выражались очень попросту, уж если ругали кого, то вполне определённо и не очень-то выбирали слова. Речи же Софьи Васильевны, да и сама она казались очень сложными, а оттого интеллигентными.
Ну это всё ладно. Главное-то заключалось в том, что родители Кимки были очень авторитетными людьми в области, к которой я только что прикоснулся, в спорте. Он преподаватель кафедры физ-воспитания в педагогическом институте и знаменитый на весь город тренер по лёгкой атлетике, а она — судья аж Всесоюзной категории по беговым конькам, надо же! И Борбор со своей женой, целых два мастера спорта, наши с Кимкой тренеры, были учениками Вячеслава Васильевича.
Правда, о спорте в доме Мазиных говорить не любили, вернее, говорили, но, во-первых, без всяких восклицаний, очень сдержанно, а во-вторых, почти никогда про всесоюзных звезд, а только про своих учеников или про наших местных чемпионов.
По детской наивности и, как потом оказалось, незнанию, я этому удивлялся, спрашивал пару раз и Кимку, почему они не радуются успехам, например, нашей землячки Марии Исаковой, но он отвечал мне как-то неубедительно:
— А чего радоваться? Где она и где мы?..
— Но ведь наша же! — не понимал я.
— Да господи, — отвечал в том же странно индифферентном тоне Кимка, чё нам о ней беспокоиться. Давай лучше о себе побеспокоимся.
Лишь много позже я пойму, где был зарыт секрет этой семьи и почему так молчалив был Вячеслав Васильевич. Пока же мне очень нравилась вечерняя тишина в этом доме, низкая лампа, свисавшая с потолка над столом Вячеслава Васильевича, вечно чертившего какие-то графики и схемы.
Довольно часто сюда приходили всегда благодарные люди, постепенно я узнал, что это ученики Вячеслава Васильевича — более или менее знаменитые местные легкоатлеты и лыжники, все выпускники пединститута, работавшие при этом учителями в школах, в том числе очень дальних, деревенских. Гости чему-то всегда радовались, благодарили, вели дружеские разговоры, но меня не покидало чувство, что разговоры эти ведутся хоть и сквозь призрачный, но забор. Что-то такое таинственно незримое находилось между хозяевами и гостями, причём хозяева никак не могли избавиться от этого препятствия.
Потолкавшись у Кимки, мы выходили с ним подышать свежим воздухом. Вообще-то дом у них был потрясный. В самом центре города к ТЮЗу и краеведческому музею примыкали почти руины с длинным, как кишка, коридором, часто лампочки перегорали, и приходилось двигаться в кромешной темноте по интуиции. Сперва я натыкался на какие-то сундуки и короба, но со временем натренировался и, как Кимка, ходил довольно быстро, точно высчитывал, где должна находиться ручка именно их двери.
Коридор имел выход во двор, по ступенькам скрипучей лестницы можно было взобраться на второй этаж, откуда был ход на другую улицу типичная ироходнуха, когда можно, нашкодив, запросто смыться в несколько сторон.