Пифа-а-го-оровы шта-аны во все сто-ороны-ы равны-ы!
Итак, сперва кто-то сказал, что он захворал, потом к этому прибавилось, будто заболел серьёзно, даже попал в больницу, но однажды мой партнер по гамбургскому фоксу Владька Пустолетов явился в класс с вытаращенными глазами и за пять минут до начала урока сообщил, что Бегемот арестован.
При таких известиях в пору нашего ученичества никто не орал, напротив, все примолкали и увядали, каждый наедине с самим собой, своими невыговоренными мыслями, притухли и мы, только кто-то спросил Владьку:
— Откуда ты знаешь?
Знаю! ответил он, и все этот ответ проглотили как должное и как вполне серьёзный аргумент в пользу подлинности сообщения.
Урок вела классная, она сразу учуяла неладное, уж, слава богу, четвёртый год хорошо ли, плохо ли, а управляла мальчишечьей сворой и знала уже, наверное, все её состояния.
Такого ещё не было: целый класс понурых, отгородившихся от всего пацанов.
— Что случилось? — спросила она. Класс молчал.
Что-нибудь случилось? — проговорила она чуть иначе, сочувственным голосом.
Это правда, что арестовали Тетёркина? — спросил Рыжий Пёс.
Теперь стоило посмотреть на классную. Сейчас уже она сжалась, как-то по-птичьи подняла плечи, опустила голову, чтобы мы не видели её глаза.
Ну и что, ну и что, — не проговорила, а проворчала она посте недолгой паузы, — школы это не касается! — И осмелилась бросить взгляд в нашу сторону: серенькие, ничего не выражающие зрачки дрожали, купаясь в слезах. Будто этими слезами она просила снисхождения, что ли. Просила не приставать к ней, не допытываться правды, которая к тому же ей неизвестна.
Она открыла рот, хотела сказать ещё что-то, потом спохватилась и без всякой паузы, без перехода, без вздоха, хотя бы отделяющего одну тему от другой, приступила к уроку, чего-то там объясняя нам, строжась по привычке, напрягая слова, а я вспомнил, как она сперва кормила верующего Веню, а потом говорила его матери, чтобы они уезжали, убирались, а то, неровен час, ей и школе достанутся одни сплошные неприятности, впрочем, про неприятности она тогда не говорила, но ведь подразумевала же, подразумевала — это и младенцу ясно, а я всё-таки не младенец. Вот и теперь! Оттолкнуть подальше этого Тетёркина, учителя математики, за ставить всех поскорей забыть, мы же дети, у нас своя простая жизнь, а эти взрослые сложности нас не касаются и школы не касаются, и то, что там совершил бывший учитель, вовсе не относится к нам и на нас, детей, а значит, и на неё, нашу учительницу, никакой ответственности не налагает. Нам надо жить, как жили, вот и всё. Получше учиться. Бороться за дело Ленина-Сталина, раз уж на то пошло, мы же комсомольцы.
Вот что она хотела бы нам объяснить и объяснила, хотя ни звука об этом больше не произнесла. Потом, как вы помните, к нам пришёл директор и произнес свою не самую выразительную речь, так ничего и не объяснившую. Взрослые, в общем, ничего не могли поделать, чего не скажешь про их учеников. Словом, спустя неделю Владька шёпотом спросил меня, хочу ли я увидеть Бегемота.
Как это? подхватил я. В тюрьме, что ли? — И глупо хихикнул.
В тюрьме, ответил Владька, только имей в виду: никому ни слова.
Он мог бы и не продолжать, мой славный напарник. Неужто кто-то, дожив до восьмого класса, ещё не знает, о чём молчат люди — а если и говорят, то таким образом, что никто ничего не поймёт.
Вот и шепнул-то мне Владька об арестованном учителе во время фокса, вплотную приблизившись к радиодинамику Дворца пионеров. Расслышать мы мог ли только произнося слова прямо в ухо друг другу.
Здесь-то, очень кратко, конечно, я узнал, что у Владьки есть родной дядька и он служит бухгалтером в тюрьме. И живет прямо в тюрьме, ну, ясное дело, не вполне в тюрьме, а в доме, который рядом с тюрьмой, и окна его квартиры выходят в тюремный двор.
Только оказавшись в этой квартире, я понял, до чего безрадостным может быть вид на жизнь. Оба окошечка маленькой чистенькой комнаты выходили во двор, обнесённый высоким кирпичным забором с колючей проволокой на железных прутьях, загнутых вовнутрь двора. Да и на самих окнах были решётки. Правда, между окнами и двором были крыши каких-то унылых складов, и по этой крыше ходил часовой, да и в подъезде, где жил Владькин родственник, сидел дежурный с кобурой, так что встречать нас выходила из своей комнатушки дядькина жена, подтвердившая дежурному, что мы на самом деле родственники и идём в гости.
Все эти меры предосторожности не то чтобы пугали, а как-то завораживали, что ли. Какое-то рождали чувство опасения. Ты всё время тут должен быть как бы настороже. Разговариваешь, например, о какой-то ерунде, а сам глазами по сторонам зырк, зырк. Может, где слуховая форточка тут или подслушивающий аппарат.
Жена тюремного бухгалтера, женщина округлая и добродушная, наливала нам чаю, выставляла печенье и вареньице, то есть вела себя совершенно раскованно и моей напряженности не понимала, уж тем более, похоже, не думая, что за ней кто-нибудь следит и подслушивает. Тараторя что-то без умолку, выспрашивая Владьку про его дом и новости, она вовсе не смутилась, когда он попросил её показать нам нашего учителя.
Вот на прогулку их выведут, и увидите, — сказала она, глянула на ходики и определила: Через полчасика.
Смотреть надо было сквозь едва раздвинутую шторку, чтоб часовой не засёк, хотя на словах-то хозяйка вроде и не боялась.
Вашего-то учителя, говорила она, посмеиваясь, будто о весёлом каком-нибудь деле, я сразу узнала. Мои ребятёнки-то у него же учились.
Где её ребятёнки и когда обучались у Ивана Петровича — разузнать нам так и не удалось, потому что на тюремный двор по одному, друг за дружкой стали торопливо выходить люди, одинаковые, нагладко подстриженные, и среди них я сразу распознал Бегемота, простите, Иван Петрович, что такую глупую кличку выдумал вам школьный народ.
Была зима, но клонилась она к своему концу, поэтому в воздухе уже носился едва уловимый и сладостный привкус весны именно привкус, потому что перемена ощущается на вкус, воздух как бы становится мягче и слаще, а наш учитель, похоже, очень чувствовал эту перемену. Одетый в чёрную телогрейку и серый, на несколько размеров меньше, чем требовалось ему, зековский треух, он постоял, вдыхая всей грудью воздух, и посмотрел куда-то вверх, над крышами. Могу поклясться он посмотрел на нас, нет, конечно же, просто в нашу сторону, окинул взглядом серые стены, окна, закрытые занавесками, ему же и в голову не могло прийти, что за одной из них стоим мы с Владькой и смотрим на него.
Учитель шагнул вслед за всеми заключённые бродили как попало, но большинство всё же шло вдоль забора, как бы по кругу, двинулся и он, а я вспомнил, как он стоял в перемену у форточки в коридоре смешная фигура: высокий, массивный, с крепкой шеей, а во рту набивной офицерский мундштук, в котором дымится сигарета, и когда смотришь на профиль, против света, мундштук и сигарета сливаются в одну чёрную полоску, и получается, что он курит что-то непомерно длинное, как, может быть, курят какие-то необыкновенные палочки африканские туземцы.
Здесь он не курил, может, курева не было, шёл, опустив голову, и несколько раз вздёрнул её кверху, наверное, хотя бы мысленно стремясь взлететь, вырваться из-за этого бетонного забора.
Не знаю, что думал Владька, не знаю даже, зачем он позвал меня сюда ведь мы с ним не обмолвились больше ни словом о нашем забавном учителе. Что он сделал такого? За что его взяли?
Это не обсуждалось, нет, да и чувствовал я, что Владьке неприятны станут эти пустые разговоры: разве он сам знал? Или что-нибудь мог объяснить? Сделал то, что мог, вот и всё. Посмотрел на учителя и мне его показал. Как закадычному другу по фоксу.
Вот и всё.
12
И всё же, что это было?
Праздное мальчишеское любопытство? Сочувствие и желание проститься? Желание увидеть правду собственными глазами?
Наверное, каждого понемножку.