— А тут сколько было?

— Все сто.

Я стоял в кустах у отца за спиной, он говорил со мной, не оборачиваясь, не очень-то довольный этими разговорами, когда нужно молчать, соблюдать охотничью осторожность, и странное, доселе незнакомое ещё чувство вдруг окатило меня с макушки до пят. Невесть откуда взялась и сжала горло совсем неподходящая тут, посреди озера, в зарослях, под комариный зуд, нежность к этому человеку, пригнувшемуся в десяти шагах от меня, — нежность и горячее желание ему удачи, вот сейчас, в этот миг, на этой зорьке и всегда-всегда, пока он есть.

Теперь я, пожалуй, понимаю, что это было ещё и Желание удачи самому себе, мне хотелось, чтобы мы вернулись победителями домой, но от себя я ничего не мог ждать и потому переносил на отца мою жажду успеха, с ним соединяя надежды, которые, таким образом, получались общими.

И всё же это недостаточное объяснение, потому что ведь кроме скрытого хотения удачи самому себе в моём чувстве таились любовь и преклонение перед старшим, взрослым, родным, отчётливое и страстно-покорное желание быть за отцом, за его спиной и его умением, которое покоряет и без всяких к тому разъяснений расставляет нас по своим местам — его впереди, меня сзади.

Потом, когда он, уже глубоким стариком, навсегда уйдёт от меня, я, взрослый и седой, почти физически ощущу утрату этого чувства защищённости, обнажённость перед жизнью, которую испытывал, конечно, уже давно, но теперь с особой остротой и осознал, и испытал. Пока отец был жив, он как бы стоял передо мной, а теперь между мной и бесконечным ничем нет никого…

10

Самое главное я так и прозевал. Вода слилась с берегами, я таращился на притухшее небо и пара-другая прошли ещё над нами на такой высоте, что отец даже не вскидывал ружьё, но потом он резко шевельнулся, целясь чуть выше камышей, бабахнул оглушающий выстрел, ружьё выплюнуло пороховой дым, еще один, что-то плюхнулось в воду, а прямо надо мной, со свистом мелькнула большая тень.

Есть, сказал отец, выпрямляясь и откладывая ружьё. — Видишь?

Мне пришлось приблизиться, и я увидел метрах в пятнадцати от берега чернеющее пятно. Едва заметно оно удалялось от нас.

Тобик! позвал отец. Ну-ка, в воду. Фас-фас!

Тобик продрался сквозь заросли к самой воде, но плыть за добычей не желал, поскуливая, поворачивая голову к нам, и, похоже, не понимал, чего от него желают.

Отец поднял какую-то палку и швырнул её в сторону утки. Она плюхнулась, обратив внимание Тобика, он навострил уши, повилял хвостом, но с места не тронулся.

— Вот, чёрт, сказал отец, — унесёт ведь. Мгновение он вглядывался в темень и вдруг решительно стал раздеваться.

— Ты чего? — удивился я. Надо плыть, — ответил он, — жалко, пропадёт.

Все купальные сезоны давно кончились, к тому же лезть в воду ночью, да в незнакомом месте… Но я и не попробовал отговорить его. Мне ещё посильней отца хотелось, чтобы он достал утку.

Отец ступил с камышей и сразу же ушёл по горло ясное дело, глубоко, поплыл сажёнками. Во Мраке почти ничего уже не было видно лишь по плеску я определял, далеко ли он. И тут в воду бросился Тобик. Он стоял на берегу, крутил хвостом, тревожно поскуливал и вдруг поплыл.

Пап, крикнул я, предупреждая, к тебе помощник плывет.

Хэ, ответил отец негромко, но голос его ясно прозвучал над водой. Надо было раньше.

Потом послышался плеск — отца и Тобика, и отец воскликнул:

— Ты чё!

Барахтанье стало шумным и беспорядочным, он снова удивлённо воскликнул:

— Ну, дурик, ты чё!

До меня донеслась какая-то возня, тяжёлый всплеск, собачий визг и отцовский, уже напуганный, голос:

— Пошёл! Ну, пошёл!

Наконец из темноты выплыл, отплёвываясь, отец. Он выбросил на берег утку, а сам, тяжело дыша, мгновение отдыхал в воде.

— Дай руку, попросил он меня и, когда выбрался на сушу, зачертыхался.

Тобик-то, представляешь, мне на шею стал влезать! Чуть не утопил!

Всё это событие заняло не больше десяти, от силы — пятнадцать минут, и я поначалу не очень-то понял, что мимо меня пронеслась опасность. Отец, раздевшись, выжимал трусы, я подавал ему запасную рубаху, хорошо, что мама позаботилась, молодчина, откуда она и предположить такое могла? — он натянул её прямо на мокрое тело, потом мы почти бегом перешли в дубраву и, едва найдя в темноте ещё засветло приготовленную кучу хвороста, зажгли огонь. Отец дрожал, я накидывал на его плечи пиджак, мы оба смеялись над Тобиком, который, похоже, стыдился и отводил глаза, потом отец нащупал в вещевом зелёном мешке флягу, хватанул её содержимое и, прислонясь к дереву, стал кемарить.

Надо же, только теперь до меня дошло ведь Тобик мог утопить отца. Посмеиваясь, отец несколько раз повторил эту фразу, и я, слыша её, думал, что он шутит. Но какие шутки, если отец сказал, что только и избавился от Тобика, нырнув несколько раз. А то целый пуд на шее, да ещё и когтями царапается. На плечах у отца и действительно были красные полосы, а одна, вполне глубокая, кровоточила. И он посмеивался ещё даже не очень зло.

Я вглядывался в слепящие языки огня и с ужасом представлял: а что, если бы отец утонул, если бы Тобик, дурак этакий, его, не дай бог, утопил? Что бы стало со мной? Что бы я стал делать? Кричать? Ночью? На озере, где, похоже, если кто и есть, то километрах в трех, может, а важны мгновения, секунды нет, нет, картины были ужасны, я моргал глазами, пытаясь отогнать страшные мысли, пока меня не сморило.

Розовый утренний туман смыл мои страхи. Отец улыбался мне приветливо, говорил великодушно:

А теперь заряди ружьё и пройдись по берегу, недалеко, по-моему, за теми кустами, он указал, где именно, — селезень подавал голос.

С бьющимся сердцем, взведя курки, я на цыпочках двинулся по росистой траве. Вот он, пробил мой час!

В камышах, пугая меня, возились какие-то шумные птички, несколько раз я вскидывал ружьё и мысленно чертыхался, не уставая в тот же самый миг любоваться миром и серыми этими точками, и травой, переливавшейся разноцветными брызгами, и высоким, по-летнему ясным небом.

И тут, почти из-под моих ног, шумно хлопая крыльями, взлетела утка. Сердце оторвалось и упало куда-то в живот, холодеющими руками я вскинул ружьё и, не целясь, нажал сперва на один, потом на другой спусковой крючок. Ствол сплясал перед моим носом, выплюнул дым, меня дважды больно ударило в плечо, понимая, что не попал, испуганный неожиданным шумом крыльев, я не успел перевести дыхание, как с того же самого места поднялась вторая утка. Моё ружьё было пусто, и я с досадой глядел, как она, будто смеясь надо мной, уходит по прямой. Удивительно долго хлопала она крыльями передо мной, наверное, раз пять можно было жахнуть, и я, сперва ругнув себя, потом вдруг странно порадовался, что у меня ничего не вышло, ведь я бы убил её, непременно убил, слишком беззащитно и долго взмывала она в воздух, натужно и как-то неуверенно отрывалась от воды, и только моя неопытность спасла её от смерти.

Улыбаясь, задрав кепку на самую макушку, подходил отец.

Ничего, ничего, утешал он меня, в душе всё же досадуя, наверное: ведь он тоже желал мне удачи.

11

И всё-таки все эти шажочки по лестнице жизни, маленькие открытия мира, радости узнавания были всего лишь обыкновенностью, простым течением реки, на берегах которой происходили иные события и иная, неподвластная нам, жизнь, всполохи которой вдруг озаряли какие-то иные, как будто вовсе не соприкасающиеся с нами обстоятельства. Мы удивлялись, задумывались, не понимали забывали остающееся обочь, и жизнь наша снова плыла и плыла, река несла нас вниз своим течением, и мне не приходило в голову, что это движение можно приостановить или ускорить, или, что ещё удивительнее, переменить события, происходящие по берегам.

Тут я хочу вернуться к событию, которое упоминал раньше, — аресту математика.

Он исчез неожиданно, наш славный Бегемот, учивший когда-то чудной арифметической песне, басом и вполне серьёзно исполнявший её посреди притихшего класса: