Самой подходящей мне показалась табличка «Секретариат», я стукнул, кто-то негромко произнёс — «да, да», — я вошёл в комнату и увидел местную знаменитость поэта Загородского.

Когда-то, впрочем, уже давно, он приходил в нашу школу на вечер, посвященный какому-то красному дню календаря, читал стихи, посвященные дате, и мы, мальчишки, восхищённо хлопали человеку, способному составлять обыкновенные слова в гладкие стихотворения. Поэт сообщил, что работает над книгой лирики и намеревается закончить её в самое ближайшее время, и это тоже внушило нам непонятное волнение, наверное, потому что даже само слово «книга» было связано в нашем воображении с чем-то замечательно далёким, например, Москвой, ведь книги, по нашему убеждению, выпускались там, но тут вот, оказывается, и наш, местный, поэт дерзает просто-таки у нас под боком, и мы об этом даже не подозреваем — какая замечательная личность.

Впрочем, признаюсь, это были мои «докогизовские» воспоминания, наверное, поэт Загородский приходил к нам в школу незадолго до моего знакомства с Изей Гузиновским. Однако из сферы моего литературного внимания поэт теперь не выпадал, уж несколько-то раз в году, к праздникам, то одна, то другая газета — а всего их было в нашем городе две — печатала его складные стихотворения. И мне, честно говоря, казалось, что поэт должен находиться где-то всё же подальше от обыкновенной жизни, может быть, в каком-нибудь санатории, что ли, спокойно жить, ходить по аллеям старинного парка, наблюдать величественный расцвет природы и думать необыкновенными мыслями. Но вот он был передо мной, приветливо, будто знакомому, улыбался, и я тотчас обрадовался совпадению моих представлений с реальностью. Что ж, редакция вполне даже необыкновенное место, тут составляют газету и живут очень непохожей на всё остальное жизнью.

Загородский сидел за столом, сзади в затылок ему било солнышко, и редкий его седоватый пушок освещался розовым ровным светом, создавая волнующий нимб.

Профессиональный кинооператор или хотя бы начинающий фотограф сказал бы, что здесь хорошо поставлен свет: лучи, бьющие из окна в затылок поэта, лицо его в тени не оставляли, потому что близко к нему наклонялась настольная лампа с изогнутой шеей, а яркий свет, идущий от неё, упирался в толстую кипу бумажных листов, запечатанных машинописным текстом, и, отражаясь, освещал улыбчивый, одутловатый, почти женский лик.

Разглядеть как бы со стороны самого себя мне было гораздо сложнее, впрочем, и так ясно, что у меня далеко не геройский вид, что, может быть, я мнусь у порога, хватаю ртом воздух и вообще не решаюсь произнести первые слова своего объяснения, потому что как только об этих словах начинаешь думать, составляешь их в складные предложения, они, будто у последнего тупицы, исчезают напрочь. Он помог мне:

— Вы что-то принесли нам? — сказал он вкрадчиво и доброжелательно. — Наверно, стихи?

— Нет, фотографию.

— О! — воскликнул он. — Неожиданно! Чаще мне несут стихи!

Вот так, воркуя какие-то необязательные слова, он протянул руку за моим конвертом из-под фотобумаги, достал снимок, по-прежнему улыбаясь, покивал, а я уже и понять не мог, когда незаметно для себя заговорил, спокойно объяснив, что за соревнования и кто на снимке и почему это показалось мне интересным.

Любопытно, — ободрял он меня, информативно! Приятный снимок, у нас ничего такого нет, обязательно напечатаем! И не позже, чем в следующем номере.

Чего-чего, а такого я не ожидал. Я ликовал! Я купался в неге нежданного доброжелательства! Я вообразить не мог, что на белом свете есть такие приветливые люди! И это же не просто вежливость, но ещё и очень важное для меня решение! Поступок! Мой снимок обещают напечатать.

Владимир Владиславович так звали по имени-отчеству нашего знаменитого земляка — приблизил меня к столу, усадил к нему, дал лист бумаги, велел написать имя авиамодельного чемпиона, какого рода были соревнования, в каком месте они происходили, а также какого числа. Так я получил первый урок начинающего репортера, согласно которому всегда надо было отвечать на три вопроса: что, где, когда.

Пока я писал, мой благодетель вышел и через минуту привёл лысого худого дядьку, на локтях которого топорщились чёрные нарукавники. Подняв очки на лоб, он долго разглядывал мою фотографию, кивал головой, хмыкал, и я понял, что идёт какая-то дополнительная оценка моего труда, похоже, ещё более профессиональная, наконец худой внимательно посмотрел на меня и произнёс вердикт:

— Похвально, молодой человек. Ретушировать придётся совсем легонько.

Так я познакомился с ещё одним важным в моём деле лицом ретушёром Константином Олеговичем. И никогда не иссохнет моя благодарная память о двух добрых людях.

Через день я поднялся раньше обычного и пошёл не к школе, а к Главпочтамту. В киоске я купил газету, нашёл на четвёртой странице свою фотографию, купил ещё десять, а подумав, ещё десять. Двадцать один экземпляр. Весь день я прожил в очень приятном благорасположении, всем улыбался, каждую перемену отыскивал взглядом в коридоре моего тайного мэтра, корифея операторского искусства Юру, но только раз приблизился, спросив, домой ли он направляется тотчас же после уроков или же в любезную нашим сердцам контору кинопроката. Оказалось, домой, и я раздумчиво покивал, обещав заглянуть, но ближе к теме приступать не стал, дабы не испортить неспешной и, как мне казалось, приятной встречи.

Газеты, целый ворох, жгли портфель. Казалось, ещё немного, и он задымится. Едва дождавшись конца уроков, я кинулся домой. Требовалось побыть одному.

Боже, как я наслаждался своим скромным творением! Сперва я рассмотрел снимок и подпись с моей фамилией под ним просто как обычный читатель. Потом вгляделся в подробности — видна ли ретушь. Увы, она была очень заметна. Потом я разложил все газеты веером и с удивлением обнаружил, что почти в каждой газете есть едва различимые отличия. В некоторых случаях снимок был гуще и чернее, а в некоторых — светлее, и светлые отпечатки оставляли лучшее впечатление.

Наконец я отправился к Юре. Он был удивлён и, мне кажется, самую чуточку задет. Какой-то не-выговоренный вопрос всё время витал в нашем разговоре. Он оценивал кадр, прикладывал к газетному отпечатку ладонь, примерял, как лучше скадриро-вать снимок, но, как ни прикладывай, ничего не отрежешь, если не хочешь резануть по руке или щеке. Ещё Юра выразился в том духе, что он меня, конечно, поздравляет, но этим нельзя увлекаться. Операторский кадр совсем другое, нежели газетная работа. От него ждут художественности. А тут всё уничтожит газетная злободневность. Правда, в данном случае — более или менее.

Я заметил Юре, что надо бы нам попробовать что-нибудь вдвоём. Для ВГИКа снимок-другой в газете не помешает. Надо обдумать заранее тему, композицию, поставить кадр, как если бы это было в киностудии, и — пожалте. Чем худо?

Он, не задумавшись, сразу согласился, и знаю, что никакой задней мысли в этом скором согласии не было. Я его просто убедил.

Не такой Юра человек, чтоб завидовать. Удивиться он мог, но только не завидовать.

20

И здесь в самую пору, пожалуй, заметить, что мужская, да, наверное, и женская школа учила уважать табель о рангах. Рангов, правда, в ребячьем миру нет, кроме, разве, возраста и, так сказать, «классовой» разницы: девятиклассники, к примеру, какой-то незримой чертой отделялись от восьмиклассников, не говоря уже о семиклассниках.

Исключения, правда, были, но они носили только тематический характер, и здесь я сам — лучший пример, потому что мне предоставлялась определённая привилегия, не понять и не принять которую было бы глупо и ущербно для такого понятия, как спортивная репутация родимой школы. Но, надо заметить, обсудив спортивные темы даже с людьми из десятого класса, я, тогдашний восьмиклассник, ни когда не переступал черты и не лез с разговорами в другие области жизни. Ведь, как я уже говорил, соседняя женская школа — а в ответ и мы — устраивала специальные вечера танцев восьмых классов, отдельно девятых классов и уж совсем врозь десятых. Естественно, что красные дни календаря отмечались смешанным образом, но зато на такие танцы уже невозможно было приглашать всех, и здесь начиналась индивидуальная сортировка, включавшая слишком много исходных данных, чтобы объяснить их закономерность. Так что танцы по возрастам были куда демократичнее, потому что обеспечивали всенародность. На них не ходил только тот, кто действительно не мог и всерьёз не хотел.