Сначала я ему не поверил, но потом мы ещё не раз говорили про Геркину мать, вернее, упоминали её, и он всегда был спокоен, по крайней мере казался спокойным, хотя и вёл эти разговоры неохотно, но без всяких волнений. Только тогда я поверил, что он привык. Хотя понять не мог. Мне всё казалось, будто Герка чего-то не договаривает.

А тогда, узнав эту подробность Геркиной жизни, я ушёл от него в жутком смятении. Мне отчего-то рисовались картины, на которые Рыбка даже не намекал, как, например, за матерью приходит милиция и комнату эту их начинают обыскивать, даже за портреты Ленина и Сталина заглядывают, будто там деньги могут лежать. Я ведь не видел никогда Геркиной матери, поэтому, будто на вред мне, вместо неё в моем воображении была моя мама. И она плакала, просила прощения не у меня, конечно, у Терки и завещала растерянному старику, Геркиному деду, беречь сына, как только он сможет.

Все эти воображенные сцены дико разволновали меня, выбили совершенно из строя. Среди прочих мне приходила в голову мысль, что я простой осёл. Почти два года просидел на одной парте с Рыбкой и не знал, что у него мать в тюрьме. И дома был, и деда видел, и про «Капитал» знал, а вот о самом главном понятия не имел. Кто же я после этого? Осёл или простофиля.

И ещё я думал о любви. Не о той, что бывает между мужчинами и женщинами, а о любви родных. Например, любовь матери к сыну, она понятна, потому что ведь сын — дитя этой матери. Но почему же сын любит мать, неужели только в знак благодарности за то, что родила, вырастила, ласкала? Вообще существует ли благодарность в такой любви? Должна ли существовать?

Вот я, например. Чего уж там говорить, когда мама сказала, что боится рожать и может умереть, я сперва же за себя испугался! Что со мной будет, как я без неё останусь, скотина! А потом уж за неё.

И вот ещё интересно: любовь деда к Терке — почему она? Он же старый, это раз, ему, наверное, самому нелегко, но вот Терку, значит, любит, раз не бросает. К тому же дед-то Геркин, оказывается, отец его отца, и мать, сидящая в тюрьме, ему просто невестка. У них двоих только и есть общего, что погибший на войне муж и сын да оставшийся от него Герка. Выходит, это уже не любовь их соединяет? А горе?

Ну а я? Вот бабушка моя, она меня любит, потому что я её родной внук, и я её люблю — не в ответ, а просто так, наверное, из-за того что всю свою жизнь её любовь к себе чувствовал. Но к отцу моему она вполне спокойно относится. Миролюбиво, отношения у них вежливые, но не больше. Ни о какой любви, ясное дело, речи нет. Просто родственники.

Ну и запутано же всё! Зато, похоже, вот эти любови людей и держат. Они, будто паутина, каждого связывают с каждым, нитки протягивают от человека к человеку, и вся людская жизнь соединяется чувства ми: там, где сильнее любят, струна эта крепче, где меньше — там тоньше.

Но всё равно, без любовей не прожить, не удержаться. Именно без любовей миллионов переплетённых паутинок.

Чего-то эти размышления странно меня раскачали. Будто дунул сильный ветер и здорово меня в сторону снёс, хотя вроде не было повода так крепко волноваться: Герка всего лишь навсего мой одноклассник. Но что-то невидимое во мне произошло.

Какая-то родилась во мне необъяснимая тень вины.

19

А время то замедляло свой ход, то раскручивалось волчком; исчезали дни во тьму под названием прошлое, так, наверное, думал я, исчезает в никуда и вся жизнь.

В тренировках, чтении да на пляже вдвоём с Кимкой и кое-каким народом из секции прошло лето, настала осень, мне стукнуло четырнадцать лет, а в октябре мама, совсем округлившаяся, ушла в роддом.

Нет, не так-то легко человек избавляется от своих смутных чувств, и как только я остался один — с от-ом, конечно, и бабушкой, — душа моя опять взбаламутилась.

То я боялся за маму, как у неё всё там получится, то пристально разглядывал отца в пустых и холодных мужских сумерках, не согретых женской суетой и речью, да так, что он ёжился и выходил на улицу покурить. Между мной и отцом опять натянулась какая-то невидимая и совершенно беспричинная струна.

Однажды он пришёл домой подвыпивши и в сумерках, под моим прокалывающим взглядом, стал курить прямо в комнате. Мама этого не выносила, не было принято, чтобы он курил дома, да ещё и вечером, перед сном, и я сказал ему об этом.

Отец на мгновение как-то притух, будто собирался с гневом, а потом зарычал на меня:

Да не хватало ещё, чтобы яйца курицу учили! — прогромыхал он. — Не хватает на тебя ремня! Избаловали тебя тут матушка с бабушкой, белоручку. Отца учить вздумал!

Он вскочил, хлопнул дверью и исчез. Оскорблённый почти до потери сознания, вскочил и я, кое-как натянул на себя пальтецо, тоже выскочил из дому.

Всё произошло молниеносно, и бабушка опоздала явиться для примирения. Она что-то спрашивала вслед мне, но я только махнул рукой.

Ясное дело, я сперва двинулся к Кимке, но на мой стук звонков тогда не было никто не отозвался: бабушка его была глуховата, и, если дверь была закрыта и сразу никто не открывал, значит Васильевичи и Кимка отсутствовали. Большого выбора, куда идти в таких случаях, просто не было на стадион, если зимой, или в Дом физкультуры. Там я и нашёл всю семью. Старшие судили матч по баскетболу, Кимка вертелся среди зрителей. Я тут был свой человек уже давно, знал всех тётей Нюр и Маш, сидевших в раздевалке, спокойно разделся, прошёл в зал и присоединился к другу.

Играли пединститут и оборонный завод, самые сильные мужские команды, в другой раз я бы азартно заорал, болея, конечно, за институтских, ведь там работал Кимкин отец, но сейчас ничего не получалось. Мой собственный отец не выходил из головы. За что он меня так? Вот интересно, смогли бы мы жить с ним без мамы, если, Господи спаси, что-нибудь неладное случится? Да ясно же! Он меня в тот же день отправит куда подальше! В какой-нибудь детский дом! Правда, если бабушка ещё позволит!

Всё во мне полыхало, дребезжало, колотилось. Отец! Родной папочка! Которого я так ждал! Целыми вечерами сидит и молчит! Или приходит поддатый! Да ещё курит! И кричит, будто я несмышлёный пацан!

Ты чё? спросил Кимка, наклоняясь ко мне. — Стряслось что-нибудь?

— С чего взял? — спросил я неуверенно.

— На тебе лица нет.

Хорошо хоть штаны есть, сострил я, и он заулыбался. Не хотелось мне сейчас с ним говорить. И всё-таки одному быть не здорово. Куда денешься в нашем городе? В кино — так на последний сеанс не пустят, только сюда, в спортзал.

Но и он ведь рано или поздно закрывается. И так мы ушли самыми последними, потому что Софья Васильевна ещё протокол переписывала, матч был кубковым, Вячеслав Васильевич её, понятное дело, ждал, ну и мы с Кимкой тоже, и я, грешным делом, позавидовал им. Вот мать, отец и сын, а у сына же свободное время, мог бы его тратить по своему усмотрению, уже самостоятельный, в контроле не нуждается, но он вместе с родителями, и как это здорово, что он разделяет их заботы, ведь они же и к нему относятся со взаимной внимательностью, никогда грубого слова Васильевич своему сыну не скажет. А почему? Да потому что относится к нему не как к собственности и не как к рабу. Да ещё и относится как к ученику, потому что отец одновременно тренер собственного же сына, тут, может, и захочешь покуражиться, да невозможно.

И вообще они не такие, как мои. Какие-то подчёркнуто друг к другу внимательные, вежливые.

И уж я-то знал, что это не для показу, они всегда такие. Умеют всему радоваться. Вот мы идём по слякотной улице, дождя, правда, нет, но мерзкий ветер, а они, все трое, подняли воротники плащей и оживлённо переговариваются между собой, что-то спрашивают меня, рады, хотя и поздно, и ведь институт проиграл, значит, рады не победе, а просто так.

Я тоже иду с поднятым воротником; я вроде бы с ними заодно, стараясь изо всех сил, отвечаю на вопросы и сам вставляю какие-то реплики, но моя душа далеко отсюда, она даже и не дома, моя душа, потому что мне вовсе не хочется домой, а где-то между небом и землёй мечется, неприкаянная, как сорванный лист, и не знает, куда деваться.