В этом постепенно восстанавливающемся душевном равновесии Шумана снова поразил своей полной неожиданностью тяжелый удар. Его горячо любимая невестка Розалия, жена брата Карла, умерла в ночь с 17 на 18 октября от чахотки. Она была для него одновременно матерью и сестрой. В ее лице он потерял единственную женщину, которой доверял; он мог обсуждать с ней свои интимные, сексуальные проблемы с женщинами открыто и свободно, и она всегда с добротой понимала некоторые его эскапады. В его дневнике 22 мая 1832 года записано: «Рано Харита — и Розалия придет. Смущение. Боже! Небесный». Шуман думал, что Розалия его любила, потому ее смерть означала для него больше, чем утрата сестры, и этот взрыв чувств более чем понятен. 5 лет спустя в письме от 11 февраля 1838 года он попытался описать Кларе свою тогдашнюю боль: «У меня больше никого не было, кроме Розалии. Уже тогда, в 1833 году, наступила хандра, я опасался дать себе отчет. Это были ошибки, которые знает каждый художник, когда не все идет так быстро, как мечталось. Признания у меня не было, к тому же я не мог играть правой рукой. Это было летом 1833 года. Я редко чувствовал себя счастливым. Мне чего-то не хватало. Меланхолия из-за смерти любимого брата стала еще хуже. Так было в моем сердце, когда я узнал о смерти Розалии. Только несколько слов: в ночь с 17 на 18 октября 1833 года мне пришла в голову чудовищная мысль, самая чудовищная, которая может прийти, — „потерял рассудок“. Она овладела мной с такой силой, что все утешения, все молитвы, насмешки и издевательства меркли перед ней. Страх гнал меня с места на место, я не мог дышать при мысли: „А вдруг случится так, что ты не сможешь думать?“ Клара, тот не знает ни страданий, ни болезней, ни отчаяния, кто однажды не пережил такое. Тогда я в ужасном волнении побежал к врачу и рассказал ему все: что я схожу с ума, что я не знаю, куда деваться от страха. Я даже не могу поручиться за то, что в таком состоянии не наложу на себя руки. Врач сначала утешил меня, затем, смеясь, сказал: „Медицина здесь не поможет, найдите себе женщину, она Вас сразу вылечит“. Я очень хотел найти такую женщину».

Из письма не понятно, к какому врачу он обратился, очень вероятно, что к доктору Гартману. В большинстве случаев при таких психиатрических симптомах прописывали успокаивающее средство. И Шуман «после ужасной ночи 17 октября» действительно внешне успокоился. Каким серьезным был этот кризис, мы читаем у Василевски, который писал: «Я получил сообщение, что Шуман в эту ночь хотел выброситься из окна». Поэтому друзья уговорили его переселиться в комнату на первом этаже к Карлу Гюнтеру, с которым он жил раньше. Это было лучше еще и потому, что Шуман не мог спать.

Тем не менее ужасная меланхолия, как мы читаем в его дневнике, продолжалась. Она сопровождалась полной апатией и равнодушием. В ноябре он написал об этом своей матери: «На прошедшей неделе я был ничем иным, как статуей, которая не чувствует ни тепла, ни холода. С огромным трудом я вернулся к жизни. Но я еще робок и пуглив, не могу спать один, взял к себе очень доброго человека. Я не могу приехать в Цвикау один, боюсь, что со мной может что-то случиться. Сильное давление крови, невыразимый страх, невозможность дышать, мгновенные обмороки, все это было со мной, хотя теперь меньше, чем в прошедшие дни. Если бы ты имела представление об этой меланхолии, ты бы, конечно, простила мне, что я не писал». В эти дни и недели медленного выздоровления Шуман очень тосковал по любви своей матери, он прямо-таки заклинал любить его всей душой. В письме от 27 ноября 1833 года он писал ей, как чудесно для него знать, что ночью кто-то думает о нем или даже молится за него и что этот кто-то — его мать.

Его душевное состояние все еще было неустойчивым и хрупким, как мы читаем в письме к матери в январе 1834 года. В нем он просил оградить его от волнений, но в конце письма написал о перемене состояния: «Так как мысль о страданиях других так тяжела для меня и отнимает силы, остерегайтесь писать мне что-либо, что может обеспокоить меня, иначе я должен буду отказаться от ваших писем. Особенно я прошу вас никак, ни письменно, ни устно не напоминать мне о Юлиусе и Розалии. Я не знал боли, теперь она пришла, и я не могу побороть ее, а она меня — тысячу раз. Тем не менее я уже несколько дней чувствую себя лучше за долгое время: скоро появятся веселые люди, тогда я буду очень добр к ним, как добры они ко мне».

Постепенно болезненное состояние, которое продолжалось полгода, проходило, и в письме марта 1834 года больше не было жалоб. Напротив, кажется, началось время приподнятого настроения и активности. Он снова начал много сочинять и шутливо сообщал в апреле: «Не пугайтесь, я отращиваю себе усы». Все признаки указывали на то, что он, как музыкант, писатель и композитор вошел в свой период «Бури и натиска». Отдохнув от тяжелого кризиса, он в поисках контактов с художниками встретил в Лейпциге, тогдашней музыкальной столице Германии, талантливого пианиста и композитора Людвига Шунке, который приехал в декабре 1833 года и существенно способствовал тому, что Шуман снова нашел в себе силы и внутреннее спокойствие, необходимое для новой деятельности. «Тогда в декабре Людвиг Шунке — как звезда», говорилось в начале новой дружбы с некоторой гомофилической окраской. Дружба между ними началась после ссоры Шунке с Отто Николаи, который был в Лейпциге в гостях и якобы «замарал» имя Шунке. Шунке вызвал его на дуэль и попросил Шумана быть секундантом. Дуэль, к счастью, не состоялась, но оба молодых музыканта с этого времени жили вместе в квартире Шумана и оба решили работать для журнала «Neue Zeitschrift für Musik». В это время родилась идея «давидсбюндлеров», к которым относились единомышленники, собиравшиеся постоянно в кафе «Zum Kaffebaum», подобно «гармоничному союзу» Карла Марии фон Вебер. Прогрессивные музыканты этого союза-под руководством Шумана вели в своем новом журнале борьбу против правивших тогда в музыкальном мире и отставших от жизни «филистеров». Этому музыкальному союзу Шуман, как ответственный редактор, посвятил 10 лет, значительную часть своей, жизни и творческих сил. В свои неполные 24 года он стал, таким образом, неоспоримым духовным авторитетом музыкальной Германии. Изобразительной формой для своей критики он избрал ставшее вскоре известным завуалированное сообщение в духе литературного мистицизма, когда не только он сам выступал в роли Флористана или Эвсебия, но и давал своим сотрудникам фантастические имена. В качестве музыкального директора Шуман окончательно пришел к композиторской деятельности сложным, кружным путем, начиная с литературных занятий через мечту пианиста-виртуоза и деятельность музыкального критика. Все это создало предпосылки для того, чтобы Шуман стал универсальной личностью романтизма.

Продуктивные годы, 1834 и 1835, отмечены любовью к двум женщинам. Его любовь к Эрнестине фон Фрикен была с самой первой встречи 6 апреля 1834 года очень большой. Эрнестина любила его также глубоко и искренне, так что 2 июня он писал своей матери: «Эрнестина, дочь богатого богемского барона фон Фрикена, чудесное чистое дитя, нежная и умная, горячо любит меня, любит искусство, чрезвычайно музыкальна — короче, такую жену я желал бы себе». Так как девушка, по свидетельству современников, не отличалась ни красотой, ни умом, можно только удивляться этим страстным словам. Возможно сближение с ней объясняется советом врача: «Найдите себе женщину, она Вас сразу вылечит». Отсюда понятен и его мотив — «Я очень хотел найти такую женщину», — спасение женщиной. Однако здесь могли быть и чисто расчетливые эгоистические цели. Иначе трудно объяснить заметное охлаждение, когда он во время посещения любимой в ее родном городе Аше узнал, что она не является родной дочерью барона. Он рассказывал позже Кларе: «Когда я узнал, что она бедна, а сам, каким бы прилежным я не был, имею совсем немного, то на меня как будто надели кандалы… моя карьера художника показалась мне смешной. Я поговорил с моей матерью и мы сошлись на мнении, что это доставит только слишком много хлопот». Снова потребность в материнской защищенности и выражение «нарцисской замкнутости, когда он, как „холодная статуя“ воспринимает своих сограждан как вещи».