— Вы даже отдаленно не догадываетесь, — с искренним сожалением посмотрел он на меня, — что за тончайшая организация лев! В Кинге эта организация усложнена была дополнительно особым воспитанием до степени высочайшего артистизма. Чуть перефразировав Шекспира, о нем можно сказать словами Гамлета: он лев был, лев во всем. Лев — в смысле человек! А может быть, и в более широком…
— Что же, по-вашему, человек, ну, хотя бы тот, на котором Кинг стоял, — организация менее тонкая?
— О! — улыбнулся он. — Люди в этом смысле разнообразнее львов. Амплитуда колебаний между их душевными организациями шире. Но не будем с вами углубляться ни в философскую антропологию, ни в зоопсихологию. Речь у нас идет сейчас об этом льве и об этом человеке.
— И вы полагаете, что ради этого льва можно было пожертвовать этим человеком?
— Нет, нет… — мягко возразил он. — Хотя… — добавил, подумав немного, — в любом великом эксперименте жертвы неизбежны. Но я, увы, не вижу в вас единомышленника.
Он вышел с резкой капризностью ребенка. А я подумал о том, не столкнулся ли сейчас в форме гротесковой с явлением, несравненно более опасным, когда выступает оно в формах иных, возвышенно-серьезных. Я имею в виду старинный, как сам человеческий род, соблазн бегства от человека, от деятельной, норой тяжкой, даже мучительной любви к человеку в поклонение перед животным, даже в обожествление его. Соблазн этот порой обладает немалой силой и над подлинно добрыми сердцами, создавая иллюзию компенсации: ведь без сострадания, без сочувствия человек не в состоянии ощутить себя этически-содержательной личностью.
Известная формула С. В. Образцова: тот, кто не любит животных, не может по-настоящему любить и людей — не вызывает у меня ни малейшего сомнения. Но разве мало людей, которые любят животных, человека не любя? В этом отношении любопытен философ А. Шопенгауэр, высказавший ряд интересных мыслей о сострадании животным; у него была собака, которую он любил настолько сильно, что не забыл о ней даже в духовном завещании, и все это ему не мешало к людям относиться вполне равнодушно… Действительно, нельзя, не любя животных, любить человека, но, к сожалению, можно не любить его при любви к животным.
В 1876 году, когда отмечалось десятилетие со дня основания «Российского общества покровительства животным», Ф. М. Достоевский посвятил этому событию несколько страниц в «Дневнике писателя». С большим сочувствием говоря об «Обществе», он четко напоминал: не надо забывать о человеке, не надо уходить от человека, лишь постоянная сосредоточенность на человеке может и должна сообщать «Обществу» высший смысл.
Роль «Общества», по мнению Достоевского, состоит в том, чтобы доброе отношение к животным делало и людей добрее, облагораживало их, совершенствовало человеческие отношения, благотворно влияло на воспитание детей. Четко размышляя об этом, Достоевский тут же весьма едко подтрунивает над «Обществом покровительства животным» за то, что оно, чувство меры утратив, оштрафовало на пятнадцать рублей извозчика, стегавшего кнутом лошадь… Замечательно, что осуждает «Общество» тот самый художник, который написал страшный сон Раскольникова — о засеченной насмерть Савраске.
Тотчас же за главой, посвященной десятилетию «Общества покровительства животным», идет в «Дневнике» потрясающая глава «По поводу дела Кронеберга» — о чиновнике, истязавшем дочь.
Эта же логика вещей, ощутимая с великой болью русским писателем-гуманистом, волнует нас с новой, неожиданной силой и в одном из последних фильмов видного американского художника Стенли Крамера, где с дикой жестокостью расстреливают бизонов, а потом убивают и мальчишку, пожалевшего их. Казалось бы, разные эпохи, разные страны (царская Россия и сегодняшняя Америка), но но тем же математически точным законам жестокость к животным, взаимосвязанная с жестокостью к детям, рождается из самой социальной действительности, из того могущественного и страшного, что Достоевский называл в «Дневнике» на тех же страницах «властью золотого мешка». И когда в фильме Стенли Крамера падает подстреленный лихим охотником американский мальчишка, думаешь и о русской (из баснословно далекого XIX века!) девочке, засеченной до полусмерти…
Можно с уверенностью утверждать, что никогда еще у нас отношение человека к животным не было столь сострадательно, нежно, переполнено жаждой общения, ничего подобного не ведали человеческие души в минувшие эпохи. И тут подходим мы к самому щепетильному и самому опасному, в смысле доброго отношения читателя к автору этих строк, месту нашего повествования: к так называемому «феномену чрезмерной любви», хорошо известному педагогам и родителям, когда речь идет о любви к детям. Феномен этот сегодня начинает действовать и в любви к животным. Но, в отличие от нашего отношения к детям, опасность его, разумеется, не в том, что вырастут чересчур избалованные собаки и кошки, он опасен, потому что, обладая обаянием человечности, резко воздействуя на чувства, рождает экзальтацию и моду. Печатью этой моды и экзальтации и отмечен, по-моему, шум, поднятый вокруг убитого в Москве, во дворе школы на Воробьевском шоссе, льва Кинга.
Вероятно, мне возразят: разве можно называть модой то, в чем явственно пульсирует чувство справедливости, — доброе отношение к собаке, кошке, одомашненному льву? Я отвечу на это мыслью Паскаля: «Как забава, так и справедливость устанавливается модой». Формы и лики справедливости разнообразны, и, сосредоточиваясь на одной из этих форм или на одном из этих ликов, мы ослабляем влечение наших чувств к остальным, возможно более существенным.
Хотелось бы остановиться на одной любопытной особенности любой моды, имеющей непосредственное отношение и к той, о которой я нишу.) Мода, любая, утрирует подлинное, доводя эту утрировку до парадокса. С особым удовольствием обращает она мертвое в живое и — что печальнее — живое в мертвое. Посмертные маски Шумера и Вавилона поражают веселым выражением лиц, кажется, они найдены не в усыпальницах, а в заброшенных костюмерных старинных карнавалов. Первые улыбки на масках формировались философическим отношением к загробному миру, желанием высказать бесстрашие перед злыми духами. Но мода постепенно утрировала улыбки, шутовское ликование устраняло печать величия и покоя, уместную даже при бесстрашном отношении к потустороннему. Маски силились стать комически-живыми. К подобным же феноменам моды можно, пожалуй, отнести и «Пляски смерти» в эпоху Ренессанса, маскарады с непременным участием старух с косами, роль которых исполняли с пленительным озорством юные, очаровательные особы.
Мода на собак пошла от желания обрести живую подлинность в мире мертвых вещей, а окончилась тем, что и живое стало, по сути, вещью.
Но вещь эта — в отличие от автомобилей и холодильников — может страдать и страдает. Некоторые дома оглашаются днем диким воем собак, так же как вечерами — дикими голосами магнитофонов. Хозяева заняты неотложными, действительно важными делами. Я не говорю уже о тех, кто кидает не на несколько часов, а навсегда, вышвыривает живое существо, устав от него, натешившись им.
Говоря об экзальтации и моде, я не хочу, разумеется, обидеть тех, кто любит животных подлинной, зрелой, одновременно возвышенной и трезвой любовью, нашедшей талантливое отображение в фильмах Сергея Владимировича Образцова.
А тот посетитель, с художнически ниспадающими волосами и детской безмятежностью на челе, появился и второй, и третий раз в моем кабинете, и, когда я окончательно отклонил его попытки поведать миру о «трагедии», он торжественно удалился, заявив:
— Я и мои единомышленники возьмем в ответ на ваше бездушие по львенку, и, если вы расстреляете их, мы воздвигнем Могилу Неизвестного Льва.
Изящным жестом и интонациями он украсил, укрупнил эту фразу большими буквами. И ушел, убежденный в том, что защитил достойно интересы Гуманизма и Цивилизации.
Когда я рассказал одному моему старому товарищу о Вове и Кинге, он заметил: «Эти истории рядом как ломоть черного хлеба и кусок торта». Нет, я не рискну назвать даже в атмосфере моды и экзальтации излишне эмоциональную любовь к животным «кондитерским гуманизмом». Более точным, возможно, будет термин «портативный гуманизм». И тут по логике вещей мы должны вернуться к мысли Паскаля о забаве и справедливости, рассмотреть ее более подробно, «современным оком».