– Филипп, королеву не в чем упрекнуть, – холодно ответила Андреа. – Вот вы, так надеявшийся на успех при дворе и имевший основания надеяться на него более, чем кто-либо другой, почему вы не смогли остаться там? Почему вы провели там всего три дня? А ведь я провела три года.

– Королева иногда бывает капризной, Андреа.

– Коль она капризна, вы, мужчина, могли бы и стерпеть это, но я, женщина, не хочу и не обязана терпеть. Если у нее есть капризы, то они есть и у тех, кто служит ей.

– Но все-таки, сестра, – несколько принужденно произнес Филипп, – я так и не понял, почему вы поссорились с королевой.

– Клянусь вам, я вовсе с ней не ссорилась. Вот вы, Филипп, отдалились от нее, но разве у вас была с нею ссора? Эта женщина просто неблагодарна.

– Андреа, ее нужно простить. Ее испортила лесть, но в душе она добра.

– Да, Филипп, и доказательство тому то, что она сделала для вас.

– А что она такого сделала?

– Вы уже забыли? Но у меня память лучше. Так что, Филипп, приняв решение, я одним разом расплатилась за вас и за себя.

– Мне кажется, это слишком дорогая плата. Не в ваши годы и не с вашей красотой отказываются от мира. Одумайтесь, дорогая сестра, вы покидаете мир молодой, но в старости пожалеете об этом и вернетесь в него, когда уже будет поздно, огорчив всех своих друзей, с которыми ваш безумный поступок разлучит вас.

– А ведь вы рассуждали совсем иначе, вы, отважный офицер, воплощение чести и чувства, да только не слишком заботившийся о своем имени и карьере и там, где другие получали титулы и богатство, сумевший нажить только долги и утратить положение, – да, да, совсем иначе, когда говорили мне: «Андреа, она капризна, она — кокетка, она коварна, и я не хочу ей служить». И в подтверждение сказанного вы отказались от мира, хотя и не стали монахом, так что из нас двоих ближе к принятию нерасторжимого обета отнюдь не я, которой это только предстоит, а вы, уже принявший его.

– Вы правы, сестра, и если бы не отец…

– Отец! Перестаньте, Филипп! – с горечью бросила Андреа. – Разве не обязан отец быть опорой своим детям или принимать их поддержку? Только тогда он имеет право называться отцом. А что делает наш? Приходило ли вам когда-нибудь в голову доверить какую-нибудь тайну господину де Таверне? Или, может быть, вы считаете его способным посвятить вас в одну из своих тайн? Нет, – печально продолжала Андреа, – господин де Таверне создан одиноко жить в этом мире.

– Да, я согласен с вами, Андреа, но он не создан для того, чтобы умереть в одиночестве.

Слова эти, произнесенные сурово, но ласково, заставили Андреа подумать, что она отвела в сердце слишком много места гневу, досаде и недовольству миром.

– Мне не хотелось бы, – промолвила она, – чтобы вы сочли меня бессердечной дочерью. Вы же знаете, какая я любящая сестра. Но в этом мире все старались убить во мне чувство симпатии, которое меня привязывало к нему. При рождении Господь Бог дал мне, как всякому человеку, душу и тело – да, душу и тело, которыми всякое человеческое существо вправе распоряжаться, дабы быть счастливым в этой и иной жизни. Но человек, которого я не знала, – Бальзамо – овладел моей душой. А другой человек, с которым я едва была знакома, – Жильбер – овладел моим телом. Повторяю вам, Филипп, чтобы стать доброй и почтительной дочерью, мне недостает лишь отца. Хорошо, перейдем к вам, поглядим, что дала вам служба великим мира сего, которых вы так любите.

Филипп опустил голову.

– Не будем об этом, – попросил он. – Великие мира сего для меня – всего лишь существа, подобные мне. Я люблю их, потому что Бог повелел нам любить и великих, и малых.

– Ах, Филипп, – вздохнула Андреа, – на земле никогда не бывает так, чтобы любящему сердцу ответил тот, к кому оно тянется. Те, кого мы выбираем, выбирают других.

Побледневший Филипп поднял голову и долго с нескрываемым удивлением всматривался в сестру.

– Почему вы говорите мне про это? К чему вы клоните? – задал он вопрос.

– Ни к чему, ни к чему, – великодушно ответила Андреа, отказавшись от мысли снизойти до откровений и рассказать свою тайну. – Я просто немножко не в себе. Мой разум страдает, так что не придавайте никакого значения моим словам.

– И все-таки…

Андреа подошла к Филиппу и взяла его за руку.

– Милый брат, не будем больше об этом. Я приехала попросить вас проводить меня в монастырь. Я выбрала Сен-Дени, но успокойтесь, я не собираюсь постригаться в монахини. Это произойдет позже, если будет необходимо. Большинство женщин жаждут найти в монастыре забвение, я же буду молить о памяти. Мне кажется, я слишком часто забывала Господа. А ведь он – единственный владыка, единственный повелитель, единственное утешение, равно как единственный, кто может подлинно покарать. И сегодня я поняла, что, приближаясь к нему, сделаю для своего счастья больше, чем если бы все богатства, вся сила, вся власть, все радости света соединились, чтобы создать мне счастливую жизнь. Одиночество, дорогой брат, – это преддверие вечного блаженства! В одиночестве Бог говорит с человеческим сердцем, в одиночестве человек говорит с Божьим сердцем.

Филипп жестом остановил Андреа.

– Запомните, – объявил он, – внутри у меня все восстает против этого отчаянного решения. И вообще я не понял причины вашего отчаяния.

– Отчаяния? – с величественным презрением бросила Андреа. – Вы сказали, отчаяния? Хвала Богу, я ухожу не в отчаянии! Скорбеть в отчаянии? О нет, тысячу раз нет!

И движением, исполненным неистовой гордости, она набросила на плечи шелковую накидку, которая лежала рядом на стуле.

– Даже чрезмерность негодования свидетельствует, что состояние, в каком вы находитесь, не может долго длиться, – заметил Филипп. – Андреа, вам не по нраву слово «отчаяние», замените его «досадой».

– Досада! – произнесла Андреа, и ее сардоническая улыбка сменилась надменной. – Уж не думаете ли вы, брат, что мадемуазель де Таверне настолько слаба, что способна уступить свое место в свете под влиянием досады? Досада – слабость кокеток либо дур. Взор, вспыхнувший от досады, тотчас затуманивается слезами, и пожар погашен. Нет, Филипп, во мне нет досады. Мне бы очень хотелось, чтобы вы мне поверили, и, право, речь идет лишь о том, чтобы вы прислушались к себе, прежде чем укорять меня. Скажите, Филипп, если завтра вы уйдете к траппистам или станете картезианцем[126], как назовете вы причину, толкнувшую вас принять такое решение?

– Я назвал бы ее неутолимой тоской, сестра, – ответил Филипп со спокойным величием скорби.

– Прекрасно, Филипп, это слово подходит мне, и я принимаю его. Именно неутолимая тоска влечет меня к одиночеству.

– Ну что ж, – промолвил Филипп, – жизнь брата и сестры не будет ни в чем различаться. Равно счастливые, они будут и одинаково несчастны. Это значит, у нас дружная семья, Андреа.

Андреа решила, что под влиянием волнения брат задаст ей новый вопрос и тогда ее непреклонное сердце может разорваться в тисках братской любви.

Однако Филипп знал по собственному опыту, что высокие души вполне самодостаточны, и не стал вторгаться в те стены, которыми сестра оградила свою.

– В какой день и час вы намерены уехать? – спросил он.

– Завтра, но если возможно, то сегодня.

– Не хотите ли в последний раз прогуляться со мной по парку?

– Нет, – сказала она.

По пожатию руки, которым сопровождался отказ, он понял, что она боится расчувствоваться.

– Я буду готов, как только вы меня известите, – заверил Филипп и, не прибавив более ни слова, чтобы сердце сестры не переполнилось горечью, поцеловал ей руку.

Сделав первые приготовления, Андреа ушла в свою комнату и там получила записку Филиппа:

Сегодня в пять вечера Вы можете повидаться с отцом. Проститься с ним необходимо. Г-н де Таверне кричит о дурном поведении и о том, что его бросают.

Андреа ответила:

вернуться

126

Трапписты, картезианцы – католические монашеские ордена.