Убедившись, что процесс пошел, я тяжело перевел дух. И тут мой взгляд снова наткнулся на Игната.
Пацан сидел на корточках у края воронки, заполненной мутной болотной водой, и методично, с пугающим спокойствием отмывал трофейную саперную лопатку. Вода вокруг его рук уже окрасилась в бурый цвет.
Я посмотрел в его глаза и почувствовал, как по спине пробежал холодок. В них застыла нечеловеческая пустота. Жуткий, мертвый взгляд человека, который только что безжалостно выпотрошил врага и ничего при этом не почувствовал.
В своей прошлой — будущей жизни, в командировках по горячим точкам, я видел такое не раз. Видел, как резко ломается психика. Видел еще молодых ребят с оружием, в которых выгорало все человеческое, оставляя лишь голый инстинкт убийцы. Когда-то я считал, что самое страшное на войне — это оторванные конечности, изувеченные тела и горе, боль, смерть.
Нет. Самое страшное — это когда ребенок превращается в бездушного мясника. Физические раны, даже такие тяжелые, как у Тараса, можно зашить. Но ту черту, которую Игнат перешагнул сегодня, механично, как бездушная машина, убивая того немца, обратно уже не перейти. И оставлять его сейчас одного в этой спасительной, но гибельной для психики пустоте было нельзя. Застрянет — потеряем парня навсегда.
Я подошел к нему и осторожно опустился на колено прямо. Парень даже не дернулся, продолжая монотонно полоскать сталь.
Я жестко, но без агрессии перехватил его запястья. Руки у мальчишки были холодными и какими-то деревянными.
— Хватит. Она уже чистая, — негромко сказал я, забирая лопатку и отбрасывая ее в траву, а затем властно, с нажимом велел: — Игнат. Смотри на меня. В глаза мне смотри.
Он медленно повернул голову. Взгляд с трудом, словно пробиваясь сквозь мутную пелену, сфокусировался на моем лице.
— Ты всё сделал правильно, слышишь? — чеканя каждое слово, твердо произнес я. — Если бы не ты — этот гад положил бы нас. Ты спас своих. Это война. Либо мы их, либо они нас. Ты солдат, и ты выполнил свой долг.
Он замер, застыл как каменное изваяние и кажется даже перестал дышать.
— То, что тебе сейчас паршиво и пусто — это нормально, — я положил ладонь ему на затылок, притягивая ближе и заставляя слушать. — Человеку должно быть страшно убивать. Если перестанешь чувствовать это — станешь зверем, таким же, как они. А ты — человек. И ты живой. Понял меня?
Игнат судорожно, со всхлипом втянул воздух, словно только что вынырнул из-под толщи воды, и его внезапно затрясло. Пустота в глазах треснула, сменившись осознанием и человеческим ужасом от пережитого. Ступор спал.
— П-понял… — одними губами выдавил он, вдруг застучав зубами.
— Вот и молодец, — я по-отечески крепко сжал его плечо, возвращая в реальность, и снял с пояса флягу. — А теперь умой лицо. Держи, хорошенько умойся. И бегом к Василю, помогать вязать носилки для тяжелых. Нам нужны твои руки. Выполнять.
Дождавшись, пока он кивнет, непослушными пальцами открутит пробку и неуклюже плеснет себе на лицо чистую воду, я поднялся на ноги.
Переведя дух и стараясь выкинуть из головы мрачные мысли, я окинул взглядом место боя. Немного в стороне, у корней сосны, неподвижно лежал убитый егерь. До него наши еще не добрались. Мой взгляд сразу зацепился за тусклый металлический блик: на спине немца выделялся характерный массивный короб. Радиостанция! Понимая, что это нужно проверить в первую очередь, я захромал к мертвецу. Ни его оружие, ни снаряжение никто еще не тронул.
— Белый, иди-ка сюда! — окликнул я.
Подойдя вплотную, я разглядел стандартную ранцевую радиостанцию. При падении радист ушел лицом в мох, и тяжелый аппарат чудом не пострадал, лишь треснул черный эбонит на одной из рукояток настройки.
Рядом в грязи белел раскрытый журнал радиограмм. Я поднял его, стирая большим пальцем кровь с бумажного листа. Аккуратные колонки цифр и букв, вписанные карандашом. Немецкий я знал достаточно, чтобы продраться сквозь сокращения в последней строке. Время передачи — за пятнадцать минут до того, как загрохотали наши стволы. И там, среди шифрованных групп, ясно читался стандартный индекс нашего сектора. Они успели передать координаты. Успели доложить штабу свой маршрут.
В этот момент из наушников, свисавших с плеча мертвого егеря, донеслось характерное потрескивание. Я медленно опустился на здоровое колено и прижал черную карболитовую чашку к уху.
Сквозь шипение статики и эфирный мусор прорвался механический, до тошноты спокойный немецкий голос:
— Wolf-zwo von Adler, bitte melden… Wolf-zwo, hören Sie mich? Kommen.
Штаб запрашивал свой дозор. Методично и безэмоционально. Раз за разом, твердя одно и то же.
Белый, подошедший на мой зов, опустился рядом. Он вмиг посуровел, взглянув на бормочущую рацию, а после перевел мрачный вопросительный взгляд на меня.
— За пятнадцать минут до боя они передали наши координаты, — доложил я, торопливо сбрасывая наушник в грязь. — А сейчас штаб запрашивает их статус.
Белому не нужно было ничего разжевывать. Мы оба слишком хорошо понимали эту безжалостную, педантичную математику чужой войны. У немцев железная дисциплина радиообмена. Как только выйдет контрольное время сеанса связи и «Волк» не ответит, штаб поймет, что элитный дозор потерян. И тогда в этот самый квадрат немедленно бросят мобильные группы. С овчарками, минометами и грузовиками пехоты. Кольцо облавы сомкнется.
Лицо Белого мгновенно закаменело. Он круто развернулся к бойцам.
— Кончай с трофеями! — рявкнул он. — Тела в трясину! Всю тяжелую амуницию, камни — им в подсумки, привязывайте наглухо и топите! Чтобы ни одного следа на поверхности! Живо!
Лес вокруг словно стал гуще, наваливаясь давящей тишиной, в которой немецкий голос из брошенной рации звучал как тиканье часового механизма бомбы.
Партизаны рванули с удвоенной, лихорадочной скоростью. Мертвых горных стрелков волокли за ноги к самым глубоким, гибельным окнам болота. Чтобы трупы наверняка не всплыли, бойцы спешно запихивали увесистые камни и комья плотной грязи им прямо за пазуху и в глубокие карманы кителей, а затем безжалостно топили. Тяжелая топь глухо смыкалась над телами, неохотно поглощая чужую смерть и надежно скрывая следы нашего присутствия.
Основное ядро отряда нас не ждало — бойцы с наспех связанными из жердей носилками, на которых лежали тяжелые, уже ушли вперед, втягиваясь в чащу. Закончив прятать концы в воду, наша группа зачистки рванула следом.
Мы уходили форсированным маршем, задыхаясь от темпа и выжимая из себя последние силы. Тяжелый ребристый короб трофейной рации бил меня по спине. Сброшенные на грудь бакелитовые наушники непрерывно трещали — сквозь звук моего дыхания я слышал в них методичный, требовательный голос немецкого связиста, безуспешно вызывающего пропавший дозор.
На секунду мелькнула шальная мысль — нажать тангенту и на чистейшем немецком рявкнуть, что мы сбились с маршрута. Но я тут же одернул себя. Я не знал ни их сегодняшних позывных, ни суточного пароля. Чужой голос без правильного отзыва заставит штаб поднять тревогу в ту же секунду. А пока мы молчим — связист на том конце будет списывать всё на севшие батареи или болотные помехи. Наше молчание покупало нам время.
Я продолжал упрямо продираться сквозь заросли, тяжело наваливаясь на костыль, и слушал, как надрывается связист. А потом голос внезапно смолк. В наушниках повис ровный, мертвый шум пустого эфира. Немцы перестали запрашивать своих. И вместе с этой тишиной пришло жесткое, кристально ясное понимание: время вышло. Там, на другом конце невидимой волны, всё поняли. Они не нагрянут сию секунду — до того же Бобруйска не ближний свет, техника сквозь эти дебри не пройдет при всем желании, а спецотряды егерей с собаками придется тащить сюда чуть ли не сутки. У нас в запасе есть этот день, а может, и ночь, прежде чем они по-настоящему встанут на след. Но маховик облавы уже запущен. Прямо сейчас дежурный офицер склонился над картой, вычисляя квадрат нашей стычки, чтобы расставить заслоны и перекрыть кордонами все выходы из леса. Минуты нашей спокойной форы безвозвратно истекли.