И не услышишь!
Алёна метнулась вперед, выскочила в приемную… ударилась о входную дверь… заперта? Нет, слава богу! Вот она уже на площадке, в лифте, нажала на кнопку с нуликом… Лифт не тронулся с места! Ах да, дверь не закрыта! Задвинула ее невероятным рывком, чуть не вывихнув при усилии руку, – и лифт пополз вниз, как раз когда разъяренный Шершень вылетел на порог своего гнезда.
А что, если он заблокирует лифт? Нет, обошлось, обошлось… Табличка второго этажа, первого… нулевой!
Алёна вывалилась из лифта, пронеслась через подъезд, нажала на кнопку «Porte», что означает «Выход»… мелодичный перезвон, символ того, что есть, есть, есть выход из того кошмарного положения, в которое попала наша писательница… и вот уже она вырвалась из жуткого дома, вокруг шумит Фобур-Монмартр, а с противоположного тротуара, как раз от еврейской булочной «Zazou», встревоженно машет аж двумя руками не кто иной, как Бертран Баре – шеф, короче говоря…
Франция, Париж, 80-е годы ХХ века.
Из записок
Викки Ламартин-Гренгуар
К слову о кабатчиках. В то время очень многие русские оказались за стойками баров или, так сказать, «у кормила» ресторанов. Повар-князь – в этом не было ничего особенного. Поэтесса, директриса ресторана, – это было, так сказать, в порядке вещей. Отец моей подруги Катюши Иониной (я уж упоминала о ней), полковник императорской армии, командующий Батумским военным округом, открыл русский ресторан, еще когда он с семьей, после бегства из России и мытарств в Константинополе, обосновался в Белграде. А уж в Париже-то… Русские рестораны и кабаре стали одной из главных примет столицы Франции тех лет, и длилось это примерно до середины 30-х годов. Потом, после разгрома фашистов, они, конечно, тоже существовали, но не в таком количестве. В то время, когда я оказалась в Париже, Франция понемногу приходила в себя после Первой мировой войны, люди жаждали веселья, а волнам эмигрантов, вновь и вновь прибывавших из России, надо было чем-то жить, вот кафе, ресторанчики и рестораны, закусочные, бары и плодились, росли в Пигале, словно грибы после дождя.
В то время русские говорили именно так – не «на Пигале», а «в Пигале». Это было нечто большее, чем просто площадь, просто улица, – это был район, а главное – это был образ жизни.
Пигаль… магическое слово, страшное, чарующее, пугающее слово! Всего лишь фамилия французского скульптора: так себе, недурного, но не бог весть какого гениального, – я, к примеру, знала эту фамилию лишь понаслышке, да и теперь, нажившись во Франции, из всех его работ знаю только скандальную статую обнаженного Вольтера… тоже, между нами говоря, нашел, чье обнаженное тело изображать! Но уж такой он был эпатажник, этот Жан-Батист Пигаль, что и определило скандальную известность района, названного его именем.
Строго говоря, весь Монмартр имел славу скандальную, но на улицах Пигаль, Фонтен и Дуэ сосредоточилось особенно много русских ресторанов и заведений для удовольствия, здесь было бессчетное количество нежных русских проституток с громкими фамилиями и родословными и изысканных, хорошо образованных сутенеров, не уступавших им происхождением, здесь русские оркестры и цыганские хоры заглушали саксофоны негров и звуки безумно модного аргентинского танго, здесь можно было за небольшую – по сравнению с центром Парижа – плату безудержно провести ночь, забыться в каком угодно чаду, хоть цыганской скрипки, хоть джаза, хоть русской песни. Вообще здесь можно было неделями не говорить по-французски, потому что русские открыли тут свои парикмахерские, лавки, отельчики, жили здесь… По улицам ходили казаки, гвардейские полковники, профессора Московского и Петербургского университетов, знаменитые артисты, писатели, красавицы, кружившие головы высшему свету русских столиц, а теперь отдававшиеся за ничтожные деньги любому праздному американцу… Ох, как я тогда возненавидела именно эту нацию, которая приходила в Пигаль не просто изведать запретных удовольствий, а вкусить от горя целого народа, сожрать кусочек России, из которой многие из них уехали в начале века голые-босые в Америку, где смогли разбогатеть, даже составить себе состояние и теперь смотрели свысока на тех обнищавших, опустившихся людей, чьи предки когда-то определяли для их предков черту оседлости, гнушались общаться с ними, отдавать своих детей в одни гимназии…
В Пигале было все перемешано, все свалено в одну кучу, мы все тут были равны, обитатели его, однако именно здесь я стала такой отъявленной расисткой, возненавидела до дрожи негров, арабов, евреев так, что теперь в обществе французов с их дурацкой воинствующей демократией даже опасаюсь в этом сознаваться!
Да ладно, чего, интересно, я могу еще опасаться, в мои-то годы, когда единственное, о чем я мечтаю, это о смерти, потому что устала жить?..
Еще несколько слов о Пигале. Это была пристань для смятенных сердец и опустившихся тел, призрак радости, которая исчезала при первых лучах солнца.
Толпа русских без родины и дома была заключена в пространстве меньшем, чем заброшенная деревенька, отрезанном от мира больше, чем тюрьма. Постепенно суда, приписанные к этому порту заблудших душ, «летучие голландцы» родом из России, приобретали некие общие черты, на всех лицах появлялся общий налет потерянности и неискоренимой тоски… Лишь самые умные, наделенные особенно острым инстинктом самосохранения, как моя мачеха, селились поодаль от Пигаля, например, в нашем 16-м округе, в Пасси, а сюда приезжали лишь на работу, и это давало им возможность выживать, оставаться хозяевами хотя бы собственной жизни (или сохранять такую иллюзию), давало шанс использовать Пигаль самим, но не позволять ему использовать и перемалывать себя.
Ресторанов, повторюсь, здесь в то время развелось хоть пруд пруди. Были заведения совсем скромные, куда ходили люди, жившие в дешевых отелях, где не имелось пансиона и не готовили; впрочем, и в таких простеньких ресторанах можно было кутнуть, если заводились деньги. Существовали и очень дорогие кабаки с джазом, который тогда начал входить в моду, или нарочитые а-ля рюсс; были просто, так сказать, приличные места – с красивыми, изысканными дамами для танцев, а то и с мужчинами, наемными танцорами, с роялем; имелось и нечто среднее, совершенно как «Черная шаль», которую и держала Анна Костромина: заведение, отличавшееся богемным смешением стилей. Тут было всего понемногу – изысканности и пошлости, сдержанности и разврата, дешевого шика и тонкости вкуса, оно ловко балансировало между богатством и бедностью, вульгарностью и приличием, оттого и имело такой успех в Пигале.
Отец мне потом рассказывал, с чего они с женой начинали: сняли смрадное кафе, в комнатке на втором этаже устроили контору, небольшой зальчик украсили разноцветными платками, чтобы скрыть облупленные стены (для ремонта денег не было); появилось пианино, которое потом сменилось роялем. Тапер был очень хороший, чем-то очень напоминавший мне того Соловьева, с которым мы вместе бежали из Петербурга, я его иногда даже звала Соловьевым, хотя на самом деле это был барон… забыла, как его… у него особняк в Петербурге неподалеку от нашего дома, он был меломан, любитель, который мечтал о карьере профессионального музыканта… ну что ж, мечта его сбылась в Париже, вот только он с семьей жил теперь в одной комнатке вчетвером и трясся над каждым франком. Появилась и артистическая программа, возникли подавальщицы – дамы, но их сменили блестящие официанты-офицеры, в этом было больше шику, это очень нравилось посетителям и особенно посетительницам, они так каблуками щелкали: «Чего изволите?», что уже за одно это американцы готовы были платить втрое… Отец и Анна перепробовали стряпню нескольких поваров, пока не выяснилось, что инженер Ховрин готовит котлеты лучше всех их. Не могу писать о том, как отец воинственно руководил кастрюлями и сковородками в своем душном подвальчике, сколько сил вкладывал в этот адский труд и даже гордился его результатами…