Именно этих дондонов и вспомнила сейчас Алёна, а потому ощутила, что страха больше нет: осталось одно только любопытство. Повинуясь ему, она подкралась к повороту и осторожно высунула свой длинный (фигурально выражаясь, потому что на самом-то деле он был курносым) нос.
И от изумления с трудом удержалась на ногах, вновь едва не плюхнувшись на очередного оранжевого слизня.
Ни Никиты Шершнева, ни Дени Морта на дороге не было.
Друг на друга наскакивали, словно два боевых индюка, мотая головами, бестолково топыря хвосты, пуча глаза, издавая скандальные, бабьи вопли, наливаясь кровью, два парня. Один был в черной майке, другой – в оранжевой. При дороге валялись два велосипеда – один до невозможности навороченный и сверкающий, другой попроще, потертый и поблеклый. Сверкающий Алёна узнала – это на нем обогнал ее несколько минут назад юный парижанин в оранжевой майке. Именно он сейчас мутузил что было сил своего противника, в котором не слишком-то трудно было узнать рыжего Доминика. На обочине валялся также опрокинутый дорожный знак, и предыстория этой дуэли мигом стала ясна проницательной писательнице.
В это мгновение черный «Порш», вывернувшийся снизу, из-за очередного поворота дороги, так легко, словно шел не на довольно-таки крутой подъем, а на спуск, резко замер практически бок о бок с драчунами. Нервы у мальчишек, конечно, не выдержали: парижанин метнулся влево, Доминик вправо… Из окна «Порша» высунулся мужчина в чуть надвинутой на глаза легкой шляпе, блеснул насмешливыми черными глазами, погрозил пальцем направо и налево, призывая дуэлянтов к порядку, а потом остановил взгляд на Алёне, которая от любопытства и волнения вовсе забыла, что нужно прятаться, а просто стояла посреди дороги, тараща глаза, и сказал, галантно приподняв шляпу:
– Позвольте подвезти вас до Мулена, мадам.
Дверца открылась. Алёна мгновение стояла неподвижно, потом, не чуя под собой ног, подошла и села на мягкое кожаное сиденье, мимолетно отметив, что никогда в жизни еще не ездила в «Порше».
Но это было не единственное новое ощущение, которое ей предстояло испытать. Она никогда в жизни не ездила в «Порше» с убийцами, разыскиваемыми Интерполом.
А между тем любезным водителем был не кто иной, как Дени Морт.
Франция, Париж,
80-е годы минувшего столетия.
Из записок
Викки Ламартин-Гренгуар
Мы давно не видались с Мией Муравьевой, я уже упоминала, что даже на свадьбу ее не позвала. Слишком много воспоминаний принесла бы эта встреча… горьких, словно мараскин, и столь же губительных… Однако смерть близкого человека – не тот случай, когда следует копить обиды, поэтому я и отправилась в церковь на улице Дарю, где отпевали Максима.
Меня поразило, что народу там оказалось довольно много, причем все больше – молоденькие девушки, русские и француженки. По их одежде и манерам я безошибочно признала «своих» – манекенов. Видимо, это были приятельницы Мии из дома «Вионне», хотя мне показалось, что я вижу девушек и из «Ланвен», и даже из «Шанель». Они все плакали – кто украдкой, кто открыто – и смотрели на закрытый гроб с обидой и недоумением. Видимо, они были знакомы с Максимом и в него влюблены (я уже упоминала, что красив он был до изумления, почти невыносимой красотой!), теперь явились проводить в последний путь своего кумира – и страдали, что не могут на прощанье еще раз увидеть его лицо. Однако уже слишком много времени прошло после его смерти, и, хоть труп сохраняли в морге, все же следы тления были явственно видны, вот и хоронили Максима в закрытом гробу.
Анну – тоже в закрытом… Я вспомнила вчерашнее погребение на Сент-Женевьев-де-Буа, на котором присутствовали только мы трое – отец, Робер и я. Никто из ресторана зван не был, Никита тоже не появился.
Мы молча, сдержанно слушали службу, отец изредка отирал слезы, а я никак не могла заставить себя следовать совету моего мужа: думать de mortuis nihil nisi bene. Я предпочитала другое высказывание: о мертвых, как и о живых, ни хорошо, ни плохо, а только правду, и с тайным, постыдным злорадством размышляла о том, что сейчас-то, под крышкой гроба, лицо Анны, конечно, ужасно и не может по-прежнему очаровывать людей.
…Как-то раз, в самом начале моего пребывания в Париже, когда между мной и мачехой еще сохранялись (хотя бы по видимости!) хорошие отношения, мы вместе пошли к модистке – заказывать для меня шляпку. Я выбрала черный матовый фетр, который показался мне, во-первых, очень практичным, а во-вторых, шел ко всем моим небогатым нарядам (в ту пору женщина без шляпки на люди показаться просто не могла, что зимой, что летом!), но тут Анна фыркнула и сказала:
– Какая унылая нынче пошла молодежь! Когда мне было двадцать лет, любимым цветом моим был знаете какой, Викки? Цвет дьяболо! Он безумно шел мне, просто безумно!
– Почему бы вам не заказать себе такую шляпку, мадам? – оживилась модистка. – Вообразите, у нас есть чудный, очень тонкий, шелковистый фетр именно дьяболо!
И, порывшись в ворохе образцов фетра, велюра, шелка, она проворно отыскала кусочек чего-то черно-красно-лилово-огненного.
Да, вот это был цвет!.. Меня просто-таки мурашки пробрали. В жизни бы такого не стала носить.
– Ах, мадам! Какая чудная получилась бы шляпка! – продолжала причитать модистка.
– Мне кажется, – произнесла Анна, так и этак вертя кусочек фетра и прикладывая его к щеке, – раньше этот цвет был несколько иным! Помнится, он шел мне гораздо больше!
Легкая тень набежала на ее лицо, я, которая всегда помнила, сколько лет моей мачехе, едва удержалась, чтобы не вонзить в нее стрелу своего ехидства: «Вовсе нет, цвет-то небось остался прежним, это вы, сударыня, безвозвратно переменились!»
– Ах нет, мадам, – тихо, очень серьезно сказала модистка, – вам всегда все будет идти. Ведь у вас вечная красота на лице…
Легко угадать, каким стало после этих слов настроение у меня и у Анны. Разумеется, она заказала эту дурацкую шляпу «дьяболо»! А я свою новую черную шляпку сразу возненавидела и, чуть только получила возможность сделать к свадьбе новые туалеты, немедленно отдала ее мадам Дике, консьержке того дома, откуда я переехала к мужу.
Уж теперь-то, подумала я, глядя на гроб, Анна переменилась поистине безвозвратно! Нет ничего вечного, а та модистка просто нагло льстила ей, желая во что бы то ни стало добиться заказа!
И тут мне пришло в голову, что меня тоже могут подозревать в убийстве Анны. Я ведь ненавидела ее и ни от кого этого не скрывала. Честно говоря, я ей желала смерти…
Произошел со мной в детстве один случай.
Мне было лет пять или шесть (отец тогда еще жил с нами), и maman зачем-то сменила у нас с сестрой гувернантку. Может, та, прежняя, вышла замуж или потребовала прибавки к жалованью, точно теперь не припомню. Новая была какая-то толстая немка в пенсне на уродливом, курносом, словно бы нарочно вздернутом вверх носу. Вдобавок она слегка косила, поэтому мы назвали ее «круммес фрейлейн». Она обожала кисель и за каждым обедом спрашивала с жадным интересом: «А кисел болше нет?» Подозреваю, это вообще была латышка, которая себя выдавала за немку, но наша maman прельстилась ее скромными требованиями и охотно наняла это скучное, лживое, занудное, хитрое и жестокое существо. Даже имя у нее было злобное – Ирма.
Ее жестокость к нам особенно проявлялась во время навивания локонов. Это вообще была ужасная процедура: на ночь наши с сестрой волосы накручивали на папильотки, мы в них спали, а утром папильотки снимали и кудряшки наверчивали на особую гладкую палку. Потом собирался на макушке кок, в который продергивали ленту и завязывали бант, напоминающий диковинную бабочку, а локоны в строгом порядке распределялись вдоль щек. Снимание папильоток наша новая гувернантка превращала в изощренную пытку, причем от нас – «хороших девочек!» – требовалось сидеть на высоких стульях без движения, без оха-вздоха, не то фрейлейн пожалуется maman, которая нас непременно выпорет. Сколько слез мы с сестрой пролили…