Здесь она не кончалась нигде, докуда я видел, а видел я сто семьдесят человек подряд.
Когда прошли последние, я задал стыковому унтеру один служебный вопрос — единственный, который мне был нужен.
— Сколько кладёте на проход?
— Так проходы резаны, ваше высокоблагородие. В три часа резали.
— Заранее?
— А в час атаки некогда.
Он помолчал и, видя, что я жду, прибавил:
— Три пары на проход. Режут по очереди. Меняются на счёт двести.
— А если руки сядут?
— Оттого и по очереди. У одного сядут — двое режут, третий греет.
Он спросил в ответ, и спросил без всякого умысла:
— А у вас сколько кладут?
— Сорок пять минут, — сказал я.
Он подумал.
— Это ежели один?
— Ежели один.
На этом он умолк, и говорить тут было нечего.
Я услышал своё число чужим ухом. Сорок пять минут были предварительным расчётом для двенадцати людей в одну ночь при одном морозе. Все мои оговорки и вопросительные знаки делали этот случай честнее, но не делали его шире.
Рядом у меня стояли сорок три минуты одного Гладышева: столько он пролежал, прежде чем взялся резать и обморозил пальцы. Это было наблюдение, не предел рук. Ночью я уже едва не сравнил два несопоставимых числа и перечеркнул сравнение.
У них этой задачи не было вовсе.
Они не стали искать предел. Они разбили работу.
Три пары резали по очереди. На счёт двести один отходил, и его руки отдыхали, покуда работали другие. Смену я сам вводил у печей, на постах и у проволоки, но в наставлении резчик всё ещё работал один до конца. Я пытался сделать единичные сорок три минуты правилом и не перенёс на руки собственную смену.
Чем она куплена, тоже сосчиталось быстро.
Ножницы у них третий год в тех же руках, тесёмки давно вшиты в халаты, человек у выхода берёт за плечи, должно быть, сотый раз. И всё-таки против них стоял один счёт: выход в две доски пропускал батальон по пятнадцати человек в минуту; потеряй его — и сто семьдесят станут в очередь на открытом. Второй выход надо было копать месяц. Двух лет их выучки за ночь не купить.
Но переносимое правило умещалось в одну строку: резать втроём, меняясь на счёт двести.
На обратном пути я понял, что с лета писал наставление для одного, целого и неизменного человека. После случая Гладышева так считать уже было нельзя; когда именно руки откажут у следующего, я не знал.
Бечёвки мне не дали: у них её тоже не было. У них тесёмки вшиты.
Соседский офицер сказал своё и ушёл к своим:
— Проходим до пяти сорока. В шесть ваши. По нам не бейте.
Обратно я шёл скорым шагом и по дороге считал уже своё.
Сорок шагов вдоль лежащей второй роты дали мне четырнадцать звяков.
Я попробовал делать, как тот, у выхода: брать за плечи и коротко встряхивать.
С первыми тремя не вышло ничего.
Человек, которого берут за плечи ночью и молча, напрягается и держит на себе всё, что на нём висит, — и не звенит, покуда стоит. А как отпустишь и он пойдёт, звенит опять.
На четвёртом я сообразил: тот встряхивал не для того, чтобы услышать. Он встряхивал, чтобы человек сам услышал.
Дальше пошло: берёшь, встряхиваешь, ждёшь секунду и смотришь, куда он потянется рукой. Рука сама идёт туда, где звякнуло.
Мы прошли роту вдвоём с Гнеушевым и обвязали, подоткнули, перевесили. Второй проход дал три.
И в одной роте — только в одной, потому что на большее не было ни времени, ни людей, — Гнеушев по моему совету поставил чужое правило: три пары на проход, смена по счёту двести, счёт ведёт Хабибуллин.
Тем самым мой совет сломал две связки, которые я сам калибровал сорок минут назад.
Что из этого выйдет, в ту ночь я не узнал.
Я посмотрел на часы и увидел, что простоял на стыке одиннадцать минут, а мне казалось — двадцать.
В четверть шестого пошли поверху.
Через бруствер, по доскам, по два человека враз.
Верёвки хватило на две головные роты. Задние шли по вехам и по следу.
След в мокром снегу держится хорошо. Это единственное, чем оттепель была нам в помощь.
Я стоял у выхода и считал головы по девять.
Первое звено. Второе. Одиннадцатое.
Девяносто девять. Потом ещё сорок три. Первая — сто сорок два.
Вторая — сто тридцать один.
Третья — сто двадцать один.
Четвёртая — двести шесть.
На четвёртой немец пустил ракету.
Она встала правее и высоко.
Шестьсот человек легли разом.
Вот тут и вышло то, чего в моей тетради нет.
По моей же поправке при ракете не ложатся. Стоящий в белом виден хуже лежащего: лежащий проминает под собою снег и даёт тень.
Правило верное. Мерено на двенадцати. В халатах.
Здесь шестьсот в шинелях. Халатов нет. Чехлов сто девяносто.
Научить шестьсот за ночь нельзя. Половина про это правило и не слышала.
Я смотрел, как моё лучшее правило не применяется, и сказать не мог ни слова: вся ночь куплена молчанием.
Вчера я сам ответил Одинцову: тогда ляжем.
Вот как это выглядит.
Ракета висела и шипела. Тени от неё шли вбок, а не вниз.
Мокрый снег под щекой. Вода в рукаве.
Шестьсот лежат и не звенят.
Я лежал и считал, сколько она горит.
Двадцать две секунды.
Немного. По моей же тетради — четверть той цены, которую я закладывал.
Только цена считается не по ракете. Цена считается по тому, что после.
Потом она погасла.
Поднимать голосом нельзя.
Перед выходом Одинцов назначил порядок сам: после ракеты ждать, пока погаснет, потом мне передать по верёвке его сигнал подъёма; до сигнала не вставать. Условие было задано заранее, и выбирать мне было не из чего.
Две роты держали верёвку. Когда ракета погасла, я передал назначенный сигнал — дёрнул за узел, — и они встали.
Сорок секунд.
Две остальные вставали шесть минут.
Как это выглядит, я видел впервые.
Сигнал идёт по человеку. Один толкает соседа, сосед соображает, поворачивается, толкает следующего.
На это уходит две-три секунды, если сосед не спит и лежит близко.
Если лежит в четырёх шагах и в мокром снегу — уходит пять.
Если сигнал идёт по одной нитке через всю роту, выходит много дольше шести минут.
Вышло шесть: нитка сама собою рвалась на звенья, и звенья шли разом. Порядка в этом не было никакого, и оттого вышло скорее.
Всё это я сложил, лёжа, и всё это есть у меня в тетради — про удар по прикладу, про предел цепи в девять человек, про догадку у десятого.
Я это мерил. И ни разу не приложил к подъёму.
Шесть минут против сорока секунд.
Я стоял с узлом в кулаке и складывал.
Полторы минуты на брата после ракеты. Моё число.
Снято на двенадцати говорящих.
К сотне молчащих оно не относится вовсе.
Единственный сигнал, который мне поручили передать за всю ночь, я передал не голосом. Решение было Одинцова; моими были только рука и часы.
Четвёртая рота потеряла нить.
Нити у неё и не было — верёвки хватило на две.
Головной взял по следу, а след в темноте, после того как по нему легли и встали шестьсот человек, читается не туда.
Она вышла на исходное на сорок саженей левее своего места.
Сорок саженей влево — это участок третьей роты и её два прохода.
Переставить — значит поднять и провести ещё раз по открытому.
Одинцов выслушал, посмотрел на меня и сказал «так».
И оставил как есть.
Я записал это себе с часом и с числом саженей, потому что завтра кто-нибудь спросит, отчего у четвёртой вышло не то, и ответ у меня будет.
Пока роты укладывались, Гнеушев с двумя людьми вязал резчикам тесёмки на запястья.
Шпагата не было. Распустили две пары запасных обмоток.
Больше запасных у этих людей не будет.
Чужое правило я передал. Вязал не я.
Без двадцати шесть всё лежало на исходном.
Я прошёл вдоль цепи с Гнеушевым и проверил свой список — тот, что вёл четвёртые сутки.