А вскоре началась улица, где жила его Нонна. Если бы она знала, что он едет к ней, встретила бы на краю города, побежала навстречу, подняв руки. А бегает она быстро, легко. Не забыть, как они купались этим летом, выбрав безлюдный уголок на реке, и Нонна летела по берегу навстречу ветру; её длинные волосы рассыпались на бегу, и она была похожа на пылающий факел…

…Уже и во двор заехал, а Нонна не выбежала из дома. За окнами с задёрнутыми занавесками — тишина. Подумал, что ушла, но увидел приоткрытые двери — значит, дома. Не распрягая лошадь, кинулся в сени, рванул одни двери, другие и увидел Нонну. Она лежала на кушетке, натянув до подбородка простыню. Лицо измождённое, болезненно бледное. «Как в саване», — мелькнуло страшное сравнение.

— Ты что? — упал Соколовский перед ней на колени. — Заболела?

Она слабо улыбнулась, выпростала из-под простыни руку, он схватил её, начал целовать.

— Да что с тобой, Нонна?

— Ничего, любимый, не волнуйся. Со мной все хорошо. Очень хорошо. Я счастлива, и ты должен быть счастлив.

Волосы скручены в узел, голова повязана белым платком, словно забинтована.

— Болит где-нибудь? Что? — допытывался он.

— Не болит. Немного мутит, подташнивает. — Взяла обеими руками его голову, притянула к себе, поцеловала в губы, сказала тихо, почти шёпотом: — Милый, я рожу тебе сына. Я буду матерью… Вот меня и мутит. Не тревожься, скоро перестанет.

Он отодвинулся, держа её за руки, глядел растерянно, не зная ещё, обрадоваться этой вести или огорчиться, даже рассердиться.

— Прости, что не сказала тебе раньше… Не знала, что делать, колебалась. Не кори меня, не серчай… Мы не ведаем, что с нами будет, а он станет жить вместо нас. Маленький такой кудрявый рыжик. Вырастет великим человеком. Свободным. Представь его через сорок, пятьдесят лет.

— Нонна, ну что ты задумала, Нонна, — заговорил он в смятении. — В такое время… Ну, попозже бы. И сколько же ему?

— Мало. Месяца три. — Она скинула с себя простыню, села в одной батистовой рубашке, сняла платок, тряхнула головой — волосы разлились по плечам и груди. — Дай мне яблоко.

Он встал с колен, взял в вазе на столе краснобокий анис, подал ей. Присел на край кушетки. Все ещё не мог успокоиться, прийти в себя, не знал, что сказать, как отнестись к этому известию. То ли смириться и ждать ребёнка, то ли послать за акушеркой. В голове все смешалось, все, что до тех пор было ясным, понятным, логичным, спуталось, пошло вверх дном. Теперь, когда Нонна носит под сердцем его ребёнка, и потом, когда ребёнок этот появится на свет и закричит, предъявляя своё право на жизнь, право иметь отца и мать, видеть их каждый день, получать от них ласку и тепло (ему же нет никакого дела, как живут и для чего живут родители) — как остаться верным избранному пути? Ребёнок — это кандалы, путы, колодки на ногах. Ради него нужно беречь себя, теперь он просто обязан беречь себя. И ради Нонны, матери его… Ничего Соколовский не придумал и потому ничего не сказал — не упрекнул, но и не одобрил, молчал в растерянности.

Нонна помогла ему, сама заговорила:

— Не терзайся, не мучай себя. Я уже все обдумала и твёрдо решила: рожу. Что бы ни случилось, он должен увидеть свет и вырасти. А ты делай своё дело, живи, как жил, борись. Будут баррикады, — иди, на меня не оглядывайся. Оставайся собой. Я не стану тебе мешать.

Все это она произнесла энергично, пылко, на одном дыхании, а закончив, сразу посветлела лицом, и глаза засветились, и улыбка на губах заиграла, хорошая, счастливая — такая знакомая притягательная улыбка, что Соколовский, как в беспамятстве, зажмурив глаза, припал к Нонне.

— Любимый, — говорила она, — я знала, что ты меня простишь. Я — женщина и, как всякая женщина, хочу стать матерью, хочу иметь ребёнка — сына, дочку. — Счастливая тем, что и он счастлив, она засмеялась тихим, каким-то серебристым смехом, и этот её смех животворным бальзамом вливался ему в душу.

— Я тебя люблю, люблю, люблю, — шептала она, ловя губами его губы, и ещё что-то шептала, лопотала, горячо и шумно дыша, смешная этим своим детским лепетом. Да и оба они, как все влюблённые в таком состоянии, наверно, были смешны. Не потому ли любовь — это тайна и даже разговор влюблённых — не для чужих ушей?

«Мы любим, а потому мы одни на свете», — так говорят.

— Ты прекрасна, — говорил он.

— Я прекрасна.

— Ты очень красивая.

— Красивая женщина, это женщина, уверенная в своей красоте. И я уверена в ней.

Через окно Сергей увидел, что конь доел овёс в мешке, что чемодан со «шкатулками» все ещё лежит в коляске; его надо было оттуда забрать, внести в дом, спрятать. Но все это его сейчас никак не занимало и не беспокоило. На коляску вскочил молодой петушок, начал разгребать сено. Разгрёб, показался угол чемодана, петушок стал что-то клевать. Со стрехи туда же слетел белый голубь. Петушок испугался, соскочил на землю, а голубь уселся на чемодан и застыл, красивый, чистый, снежно-белый, как символ тишины, мира, покоя.

— Голубь, — сказала Нонна, наблюдая за птицей. — Что это? — Подняла голову, подпёрла её рукой. — Это весть, добрая весть. Боже, пошли нам добрую весть, пошли нам мир и благоденствие.

— А в чемодане бомбы, — сказал Сергей.

— Ой! — Нонна приподнялась, и он отодвинулся. — Белый голубь на бомбах! Как хорошо, как славно. Это к счастью, Серёжа, к счастью!

И оба поверили в доброе предзнаменование, в покой и счастливое будущее их ребёнка. А Сергей поверил к тому же в счастливый исход своей борьбы. Им стало неудержимо весело, они хохотали, Нонна била его кулачками по плечам, валила на кушетку.

— Ох, я повешусь, — сказала она, приняв вдруг серьёзный и печальный вид.

— Ты что? — решив, что у неё изменилось настроение, спросил он.

— На тебе повешусь, — обняла она его за шею и повалила на подушку.

— Слушай, Нонна, была у тебя в жизни крупная неприятность?

Она задумалась, припоминая, и вспомнила.

— Было горе, — весело сказала она. — Ты видишь, я — рыжая. Кожа у меня белая. Такая была всегда — молочно-белая, и я очень этим гордилась. Мой двоюродный брат решил мне за что-то отомстить, принёс с огорода морковь и угостил меня. Я наелась моркови. «Теперь ты побуреешь, как татарка», — начал смеяться он. И правда — побурела, коричневой стала. Ой и горевала же я! Ревела, как телка. Я же на бал собиралась, меня там рыцарь ждал.

Вскоре они уснули коротким, глубоким сном. Сергей лежал, уткнувшись лицом в её рыжие волосы, приятно пахнувшие тонкими духами, и снился ему сад в цвету, луг с высокой некошеной травой, и он чувствовал во сне аромат этого сада и луга…

Разбудил их лёгкий стук в окно. Нонна первая вскочила, толкнула Сергея. Во дворе стоял молодой парень в фуражке железнодорожного кондуктора. Соколовский его узнал, он и должен был сюда приехать. Фамилии его не знал, звали его Марк. Резкий, самоуверенный, жёсткий, он всегда отстаивал самые крайние планы и меры. Соколовский помнил одну давнюю сходку, где Марк во время горячего спора, побледневший, возбуждённый так, что руки тряслись, кричал: «Эти ваши прокламации — пустые бумажки. Их тёмный мужик не читает и читать не хочет, он из них цигарки крутит или за сарай ходит… Русского мужика не поднимешь на революцию. Ему не воля нужна, а кабак, да чтоб сивуха недорогая была. Мы без мужиков уничтожим монархию. Террор, террор и только террор!» Марк участвовал в покушении на царскую семью, правда неудачно — царь поехал по другой дороге. Вот этот Марк и явился теперь за «шкатулками», что лежали в коляске.

Соколовский оделся, вышел во двор. Нонна догадалась, кто этот приезжий. Раньше она хотела увидеть соратников Сергея, побеседовать с ними, гордилась своей причастностью к их тайным делам, мечтала, чтобы Сергей с товарищами совершили что-нибудь героическое. А теперь ей был неприятен приезд этого неведомого ей человека, пронзала тревога, мучил страх за Сергея. Все из-за ребёнка, которого она носит под сердцем. Инстинкт женщины-матери восставал против того, что таило опасность для отца ребёнка. Нонна надела халат, высунулась в окно. Этот смуглявый парень с нервным лицом и нервными руками очень ей не понравился. Сергей и гость стояли возле коляски и разговаривали.