— Ну, что? — отозвался тот, не поднимая головы.
— Закури, если хочешь. Табаком разжился.
— Ты куда ходил? — подозрительно взглянул на него Лемжа. — Где табак взял?
— Крестьянина встретил на опушке. — И передал разговор с ним и его совет идти в Сувалки. — Сказал, что туда уже много наших прошло.
Лемжа скрутил цигарку, прикурил от своего огнива, пыхнул раз-другой дымом, сказал:
— Я и сам так решил: пойдём туда. Пусть люди ещё немного отдохнут и пойдём.
Небо по-прежнему было тёмным, по нему плыли густые, низкие тучи, ветер налетал порывами, кроны деревьев все так же тревожно шумели, роняли последнюю мёртвую листву. Было как летом перед грозой. Напряжённое ожидание дождя, бури раздражало нервы. Зреет, зреет эта грозовая буря и никак не разразится. Пусть бы уж полило, загремело, лишь бы не угнетало так, не пугало, не нервировало. И вот, как летом — диво для осенней поры, — на востоке блеснула молния и, похоже было, тихонько раскатился гром. Ветер, словно в ответ грому, покрепчал, вырвался на затон, взбаламутил воду пенистыми белыми волнами, закрутил воронками.
«Вот так зрел и гнев народный, — думал Богушевич, — так сгущались тучи народного возмущения: вот-вот громыхнёт, вспыхнет пожар восстания, каждый город, деревня, хутор, лес, дорога станут крепостью, зашумит гроза революции, смоет всю грязь и зазеленеет свободная земля богатыми всходами… Не загремело — порокотало, посверкало то тут, то там, не было настоящей очистительной бури…»
— Переждём дождь, — сказал Лемжа, — и в путь.
— Да не будет дождя, — раздражённо возразил Богушевич, — не разродится небо. Пошли сейчас.
Ему надоело сидеть, встал, прошёл к опушке, к плотине. От неё дорога уходила в еловый лес, словно в чёрный туннель, в нору: она казалась зловещей, будто вот-вот оттуда выскочит что-то страшное. Богушевич невольно вздрогнул, приостановился. Почему остановился, сам не знал — испугался этой дороги в ельник. Словно что-то невидимое преградило путь, не пустило дальше. Он стоял, охваченный непонятным оцепенением, тревогой, ощущением опасности, обернулся и увидел, что по плотине бежит та самая яркая девчушка. Бежит и оглядывается назад. Ясно, бежала сюда не просто так. Все внимание Богушевича переключилось на девочку, которая была уже так близко, что он видел, как мотается её белая косичка. Богушевич пошёл по плотине ей навстречу, но услышал крик Лемжи:
— Франек, не выходи на открытое. Возвращайся.
Как только девочка сбежала с плотины в лес, все к ней кинулись. Она запыхалась и вспотела от бега.
— У нас на хуторе уланы. Много их, уланов. Спрашивали у отца, где тут разбойники…
— Разбойники? Сами они разбойники, монголы! — крикнул Збигнев. Он проснулся и тоже стоял среди повстанцев. — Скажи им, что сами они разбойники.
— Пан, я так не скажу, — покрутила головой девчушка. — Они спросят, кто меня научил так сказать…
— Что они делают? — спросил Лемжа.
— Поили коней, сами обедали. И поедут сюда по плотине. Сказали — будут искать разбойников. Сказали, что они где-то тут в лесу шастают. Все, паны, я пойду домой.
И пошла тихонько, спокойно, теперь уже не было нужды спешить.
— Боже милостивый! — вскрикнул Лемжа. — Только бы не догадались, что она к нам бегала. Это она не сама, отец с матерью послали. Что делать будем, панове?
— Быстрей уходить, быстрей уходить! — потряс кулаком Збигнев. — Они нас окружат и перестреляют, как куропаток. Я уже это видел.
— Молчать, — неожиданно вскинулся на него Лемжа. — Пся крев…
Микола дёрнул Збигнева за руку, сказал:
— У тебя два уха, один рот. Потому ты два раза послушай, а потом один раз скажи. Помолчи.
Лемжа был молод и, как свойственно молодым, на которых возложена большая ответственность, дана власть над людьми, самолюбив, считал, что всякое возражение затрагивает его честь командира, а потому в таких случаях старался быть решительным и строгим.
— Если ты, Збигнев, ещё раз поднимешь панику, — сказал он, стараясь говорить как можно суровей, — я прикажу тебя… расстрелять.
— …мать твою, — выругался Збигнев, но замолчал и со злобной усмешкой следил за Лемжей. В этот момент он был бы не прочь, чтобы вышло все так, как он предупреждал — пусть бы окружили отряд и первым убили Лемжу. — Давай, давай, решай… Только — что решишь?
— По запруде они пойдут колонной, — начал говорить Лемжа, — колонной по двое. Растянутся. И мы им дадим бой. Кто не согласен?
Молчали, но Лемжа счёл это молчание знаком несогласия. Лицо его от обиды и злости перекосилось, палочки-усы тоже — один задрался вверх, другой опустился вниз. Увидел злорадную усмешку Збигнева, вскипел, вспылил. Однако гнев свой направил на всех вместе.
— Так что — побежим? Шмыгнём, как мыши, в лес? В кусты спрячемся? Тогда зачем у вас в руках оружие?
Микола выступил вперёд, сказал:
— Ну, попукаем мы из своих ружей, покажем, что мы тут — ловите нас!.. А потом все равно побежим. — Но увидев, как побелело лицо Лемжи, как вцепилась его рука в рукоятку пистолета, пошёл на попятный, отступился от сказанного: — Ну, коли все за это, так и я согласен…
Лемжа стал называть каждого по имени и спрашивать, что тот думает. Все соглашались с командиром. Спросил и Богушевича. Тот не спешил с ответом, понимал, что свой резон есть и у командира, и у тех, кто против боя. Действительно, хватит прятаться, пусть не думают, что с восстанием покончено, пусть усмирители не чувствуют себя как на увеселительной прогулке. Но бой — это кровь, своя кровь, а кто-то из них и жизнью поплатится. И оторвутся ли потом от погони?
Додумать ему не пришлось. Над обсаженной деревьями дорогой, идущей от хутора, поднялась пыль. Сперва только эта пыль и была видна. Лошадей различили, когда голова колонны уже приблизилась к затону и повернула к плотине.
— Панове, товарищи! Да не коснётся страх наших сердец! — с пафосом сказал Лемжа. — Встретим их огнём. По запруде они сюда не пройдут. Не послушаете меня — один пойду в бой.
Послушали. Зашевелились, поснимали с плеч ружья, у кого они были, подоставали пистолеты из-за поясов. Стали за деревья, нацелили дула на плотину. Двое повстанцев пробежали по плотине шагов двадцать, спрятались за вербами. Им двоим надо было стрелять первыми. Богушевич тоже стал за сосну, ружьё положил на сук, приклад прижал к плечу. С этого места плотина была видна до самого конца. Ветви посаженных вдоль всей плотины верб укрывали её шатром. Второй раз Богушевич вот так ждёт в засаде противника. Тогда первым в дозоре ехал весёлый казак с пшеничным чубом. Он, тот казак, и теперь перед глазами.
В этом дозоре были не казаки, а уланы. Группа небольшая, она и примет на себя огонь повстанцев. Подвергшись обстрелу, уланы, ясно же, не кинутся вперёд по узкой запруде, а побегут назад. И пока объедут затон, повстанцы успеют отойти в лес и скрыться. По лесу на лошадях вдогонку не поскачешь. Так думал Богушевич, так думал и Лемжа, и с ним теперь были согласны все остальные.
Дозорные ехали гуськом по двое — как позволяла ширина плотины. Гнедые лошади вздёргивали головы, мотали ими. Они все ближе и ближе, уже на середине плотины. Уланов в дозоре — десять, основная колонна ещё только подходит к хутору.
Богушевич ждал, когда выстрелят те, кто притаился за вербами. Они выстрелили одновременно. Одна пуля попала в коня, конь встал на дыбы, рухнул на колени и свалился на бок, придавив ногу улана. Выстрел второго повстанца убил конника, ехавшего рядом с тем, который никак не мог выбраться из-под коня. Убитый стал сползать с седла вниз, но не сполз, ноги зацепились в стременах, а конь отпрянул в сторону и поскакал назад с убитым седоком на спине. Затрещали ружья остальных повстанцев, стрелял в кавалеристов и Богушевич.
Не получилось так, как думали. Уланы не повернули коней, а спешились и стали отстреливаться. Лошади сами, без седоков, помчались по запруде назад. Шмякнула пуля о ствол сосны, возле которой стоял Богушевич, другая свистнула над головой. Он укрылся за деревом, прижался к нему боком, зарядил ружьё, стрелял туда, под вербы, где залегли уланы. Раненый конь заржал отчаянным, смертным криком и стих. А улан все никак не мог выбраться из-под него, упирался руками лошади в спину и наконец высвободил ногу. Однако встать, видно, не мог и пополз к вербе, прячась за лошадь.