В этот момент его и достала пуля. Улан оглянулся назад, вытянул шею, чтобы увидеть, кто же это в него стрелял, несколько секунд глядел с перекошенным, жалобным лицом на лес, туда, откуда раздался выстрел, и вдруг повалился, лишившись последних сил, застыл. Остальные уланы, отстреливаясь, отступали.

— Ага, получил, — подбежал к Богушевичу Лемжа. — Это я его, я! — махал он пистолетом в ту сторону, где лежал убитый. — Вот как мы их встретили. Вот как. Побежали, как зайцы. Они побежали, а не мы… — Он был возбуждён, на худых щеках пламенел лихорадочный румянец, глаза горели нервным, нездоровым блеском. Лемжа не прятался за деревьями, как другие повстанцы, даже тогда, когда близко свистали пули, и не стоял на месте, перебегал от одного бойца к другому, считал, что он, как командир, должен быть на виду.

Микола не стрелял, у него не было ружья. Он лежал на земле, время от времени приподнимался на руках, оглядывался на своих и радовался, что все пока живы.

Возбуждение и боевой дух охватили не только Лемжу, а многих: вот же маленький отряд, а дал бой неприятелю, выиграл его и на месте стычки два убитых улана и лошадь…

Стрельба стихла, уланы на том конце плотины сели верхами, помчались к хутору. Лемжа крикнул, чтобы бойцы подошли к нему. Он часто дышал, словно после долгого бега. Четырехугольная шапка-конфедератка сбилась на затылок, волосы сползли на лоб до самых глаз.

— Ну, — крикнул Лемжа, — кто не верил, что мы ещё можем воевать? Кто? Видели, как они побежали? Причина наших неудач в том, что многие потеряли веру в победу. А мы должны верить в неё. Оправдать волю народа и волю Польши — вот наша цель. И за это кровь свою отдадим, головы сложим…

Лемжа уже не мог остановиться, его прорвало. Долго ещё он витийствовал о великих задачах, которые история и польский народ возложили на их плечи. Был весь в движении, энергично размахивал пистолетом, будто выступал не перед двумя десятками бойцов, а на многолюдной площади.

А Богушевич не сводил глаз с убитых коня и улана. Конь-то был ещё жив, пробовал шевелить передними ногами, разевал рот, жадно глотал воздух, которого ему уже не хватало. Зубы у коня белые, молодые. Под ним большая лужа крови, кровь чёрная, на ней — нападавшие с вербы жёлтые листья. А улан не шевелился. С болью и жалостью глядел на него Богушевич, ждал, хотел, чтобы шевельнулся — может, не убит, а только ранен? Думал о доле солдата, и мысли были болючие, как раны. Вот же живой был хлопец, молодой, здоровый, конечно же, из крестьян, может, с Могилёвщины или из-под Мозыря, дослуживал свой срок, весной домой собирался, коня своего, как все крестьяне, любил… И в одно мгновение его не стало. А ведь хлопец этот, как и остальные уланы, выходец из того народа, за счастье и волю которого он, повстанец Богушевич, воюет, а воюя, вынужден стрелять в них, убивать, как и они в него стреляют, чтобы убить.

Лемжа кончил ораторствовать, засунул пистолет за пояс. Достал из кармана несвежий, грязный платок, вытер лицо.

— Неприятель думает, что нас здесь много, — сказал он затем, — и пускай думает… Збигнев, — крикнул он и жестом подозвал его к себе. Тот подошёл не спеша, руки — в карманах сюртука. — Збигнев, мне бойцы без оружия не нужны. Иди и сними оружие с убитого.

Збигнев молчал, мрачное лицо перекосила едкая ухмылка.

— Не хочешь? Тогда ты свободен, Збигнев.

— Да, я свободен, — ответил тот и пошёл в глубь леса. Остановился, обернулся, сказал: — Если вы убили двух уланов и лошадь, думаете, будто выиграли войну? Бог тебе, Лемжа, не простит это сегодняшнее убийство. — И ни разу больше не оглянулся, скрылся в лесной чаще.

Микола, сидевший спиной к сосне, встал, опираясь на косу, воткнул её в землю, сказал:

— Я пойду, заберу, а то у меня ружья нет.

С ним пошёл и Богушевич. Захотелось посмотреть на убитого. Это желание возникло неожиданно для него самого. Они прошли вдвоём по плотине, не опасаясь, что с того берега их заметят уланы. Возле убитого остановились, сняли шапки. Улан курносый, веснушчатый, года, может, на три старше Богушевича. Микола снял с него ружьё, саблю, сумку с патронами. Конь был ещё жив.

— Слушай, хлопец, — сказал Микола, — конь, видишь, живой ещё. Пристрели его. Чего зря мучается.

Услышав его голос, конь приподнял голову, глянул на них, и были в его глазах такие тоска и отчаяние, такая немая мольба о помощи, что хотелось завыть. В лошадином зрачке Богушевич увидел своё отражение: боже, до чего он жалкий, уродливый.

— Пристрели коня, а, — снова попросил Микола.

— А ты? — спросил Богушевич и двинулся обратно.

— Не могу взять такой грех на душу, — говорил, идя рядом, Микола. — Конь же. Все понимает, только сказать не может.

Из принесённого оружия Микола оставил себе ружьё и патроны, саблю отдал бойцу, у которого была пика.

В этот момент кто-то из тех, кто стоял на опушке, крикнул:

— Конники! Вон там!

Все обернулись на крик. Слева, выше затона, и справа, в полуверсте от мельницы, реку переезжала вброд конница, две колонны; в первой полсотни всадников, во второй — столько же. Речка в тех местах неглубокая, с пологими берегами, вода едва доходила лошадям до живота.

— Это они хотят нас с двух сторон окружить, — сказал Микола. — Братки, куда ж нам теперь?

— Без паники! — крикнул Лемжа. — Слушай мою команду! — Он вышел на свободное пространство так, чтобы его видели, расстегнул сюртук, достал из-за пояса пистолет, старался казаться спокойным и твёрдым, но все заметили, что напуган он не меньше остальных. — Слушай мою команду! — повторил он тише и торопливей. — Они нас обходят, в кольцо взять хотят и прочесать лес. А мы увернёмся, мы — туда, — махнул он в сторону хутора. — В тот лес.

— Куда? По плотине? Увидят, — заговорили повстанцы.

— Не по плотине. По берегу, ниже мельницы. Спокойно, за мной.

Лемжа решил, что, пока конники успеют окружить лес, повстанцы проскочат на другую сторону затона.

Двигались где бегом, где рысцой. От конников слева их теперь загораживала плотина, справа — молодой сосняк, подступавший к самой воде. Они бежали по берегу, и какое-то время этот небольшой лесок их прикрывал. Мельница осталась позади, и можно было бы переходить реку, да впереди ещё был открытый луг и лишь потом кусты и спасительный лес возле хутора. Подошли к самой опушке сосняка и увидели, что от переправы к ним скачет группа конников, отделившаяся от основной колонны.

— Ну, чего они сюда?! — крикнул Лемжа.

Весь план отступления был нарушен: когда повстанцы побегут по лугу, конники сразу же заметят их.

— Похоже, что мы в западне, — сказал себе Богушевич. Справа, с другой стороны сосняка, он увидел конское кладбище и того коня, которого привёл сюда крестьянин.

— Ну что, — сказал один из повстанцев, подходя к Лемже. — Постреляли? Порадовались? А теперь?

Лемжа молчал. Побелевшее лицо его точно окаменело. Что решить, что сказать — не знал. Его растерянность передалась и отряду.

— Уланов мало, — сказал Богушевич, и все перевели взгляд на него, ждали, что ещё скажет, может, даст какой-нибудь совет. А на Богушевича навалилась вялость, безразличие, будто столбняк нашёл, и он, сам тому удивляясь, не чувствовал растерянности и паники, которыми были охвачены все остальные. Он повернулся к лошадиному кладбищу и стал смотреть на коня, который, стоя на коленях, клонился набок — вот-вот упадёт, умрёт. Богушевич загадал, что, если конь продержится ещё две минуты, отряд спасётся, если нет — спасенья не будет. Суеверие, но он с детства верил в предзнаменования. Достал часы, поглядел на минутную стрелку, заметил время и стал следить за ней. Его обступили, думали, что он решает что-то для отряда.

В лесу, откуда они сюда прибежали, раздался выстрел, и, хоть был он глухой и далёкий, звук его словно стегнул каждого из них кнутом. Все замерли.

— Это Збигнева убили. Несчастный, — сказал Микола и потянулся к шапке.

Потянулись к шапкам и другие руки, но снова прозвучал выстрел, затем другой. Значит, ловят кого-то, бьют по нему, а он убегает. Вот выстрелили ещё раз и словно попали в коня — тот упал, повалился набок, вытянул ноги и застыл.