Наконец, держа курс на северо-восток, мы добрались до восточного края пустыни. Далеко на горизонте, в мягком розовом свете, у самого края песков мы увидели три остроконечных крыши вроде палаток, и Том сказал:
– Это египетские пирамиды.
У меня сердце так и запрыгало. Понимаете, ведь я тысячу раз видел их на картинке и слышал, как про них рассказывали, но когда мы вдруг на них наткнулись и поняли, что они настоящие, а не одна только выдумка, у меня от удивления прямо дух захватило. Правда, очень странно: чем больше ты слышишь о каком-нибудь замечательном, чудесном и важном предмете или человеке, тем больше они – ну как бы это получше выразить? – расплываются, что ли, или превращаются во что-то большое, неясное и волнистое – один только лунный свет, и больше ничего существенного. Так всегда бывает с Джорджем Вашингтоном, и то же самое с этими пирамидами.
И потом, мне всегда казалось, что те, которые про них рассказывали, просто врут. Однажды к нам в воскресную школу явился один человек, принес картинку, на которой были нарисованы пирамиды, и сказал, что самая большая пирамида занимает тринадцать акров, а высотой она почти в пятьсот футов – настоящая крутая гора, сложенная из каменных глыб величиной в большой комод, которые лежат ровными слоями, вроде ступенек лестницы. Понимаете, тринадцать акров под одно строение! Ведь это же целая ферма. Если б это было не в воскресной школе, я бы подумал, что он врет, и когда я оттуда вышел, я так и решил. Он еще говорил, что в пирамиде есть дыра и что в нее можно войти со свечкой, а потом подняться наверх по длинному покатому тоннелю и наконец попасть в большую комнату в самом брюхе этой каменной горы, а там ты найдешь большой каменный ящик, в котором лежит царь, и ему четыре тысячи лет. Я тогда сказал себе, что если он не врет, то я съем этого царя, когда его оттуда вытащат. Ведь даже Мафусалим не был такой старый, по крайней мере никто этого не утверждает.
Когда мы подлетели ближе, то увидели, что желтый песок разом кончается, словно одеяло, и что к нему вплотную прилегает широкая ярко-зеленая полоса, а по ней змейкой вьется какая-то лента. Том сказал, что это Нил. Тут у меня сердце снова екнуло, потому что про Нил я тоже никогда не верил, что он на самом деле существует. Я вам точно говорю: если вы пролетели добрых три тысячи миль над желтым песком, который так трепещет от жары, что прямо слезы из глаз текут, когда на него смотришь, и если вы к тому же летели несколько дней подряд и наконец увидели зеленую землю, то вам покажется, будто вы попали домой или прямо в рай, и у вас снова слезы из глаз потекут. Вот так было и со мной и с Джимом.
А когда до Джима дошло, что он смотрит на землю египетскую, то он ни за что не хотел въезжать в нее стоя. Он опустился на колени и снял шляпу. Не подобает, мол, несчастному, смиренному негру иначе вступать туда, где жили такие люди, как Моисей, Иосиф, Фараон [91] и другие пророки. Джим был пресвитерианином и питал глубочайшее уважение к Моисею, который, как он сказал, тоже был пресвитерианином. Джим ужасно разволновался и произнес:
– Это земля египетская, земля египетская, и я удостоен узреть ее своими собственными глазами! И это та самая река, которая превратилась в кровь [92], и я гляжу на ту самую землю, на которой были моровые язвы, и вши, и жабы, и саранча, и град; на ту самую землю египетскую, где мазали кровью дверные косяки и где ангел божий поразил всех первенцев! Старый Джим недостоин дожить до этого дня.
Сказав все это, он совсем размяк и зарыдал от благодарности. У них с Томом нашлось о чем поговорить! Джим страшно волновался из-за того, что эта земля так полна историей: тут и Иосиф с братьями, и Моисей в камышах, и Иаков, который явился в Египет покупать зерно, и серебряная чаша в мешке, и тому подобные занятные вещи. Том тоже волновался, потому что эта земля полна историей, но уже по его части – насчет Нуреддина, Бедреддина и тому подобных жутких великанов, от которых у Джима волосы дыбом встали, и еще насчет кучи разного другого народа из "Тысячи и одной ночи", из которых половина никогда не сделала того, чем они хвастают, – по крайней мере я ни за что не поверю.
Только скоро мы все очень разочаровались, потому что поднялся густой туман, – знаете, какие по утрам бывают, – а летать поверх него совсем ни к чему – так можно и мимо Египта пролететь. Вот мы и решили, что лучше всего направить шар по компасу прямо к тому месту, где виднелись расплывчатые и затуманившиеся пирамиды, а после опуститься пониже, парить над самой землей и глядеть в оба. Том взялся за штурвал, я приготовился бросать якорь, а Джим, сидя верхом на носу, зорко вглядывался в туман и следил, чтоб мы ни на что не наткнулись. Мы медленно, но верно продвигались вперед, а туман все густел да густел – и под конец сгустился так, что Джим стал весь какой-то тусклый, неясный и косматый. Было до того тихо, что мы разговаривали шепотом и прямо помирали со страху. Время от времени Джим говорил:
– Поднимитесь немножко, масса Том!
Шар взмывал фута на два вверх, и мы пролетали над плоской крышей какой-нибудь глиняной хижины, где люди еще спали или только начинали ворочаться, зевать и потягиваться. Когда одному парню вздумалось встать на задние лапы, чтобы получше зевнуть да потянуться, мы нечаянно хлопнули его по спине и сбили с ног. Мало-помалу, примерно через час, когда кругом по-прежнему стояла гробовая тишина, а мы, навострив уши и затаив дыхание, ловили каждый звук, туман вдруг немножко рассеялся, и Джим в ужасе заорал:
– Ой, масса Том! Ради всего святого, осадите назад! Тут самый огромный великан из "Тысячи одной ночи" на нас лезет!
С этими словами он стал пятиться назад, а Том дал задний ход; и когда мы остановились, человеческое лицо с наш дом величиной заглядывало к нам через борт, и тут я лег и испустил дух.
Минуты две я лежал совсем мертвый, а когда ожил, то увидел, что Том, прицепив шар крюком к нижней губе великана, долгим взглядом всматривается в его жуткое лицо.
Джим, сжав руки, стоял на коленях и умоляющим взором глядел на чудовище. Губы у него шевелились, но он ни слова не мог вымолвить. Я только раз глянул на лицо и тут же начал снова помирать, но в это время Том сказал:
– Он неживой, остолопы несчастные! Это же сфинкс!
Я никогда не видел, чтоб Том был такой малюсенький, совсем как букашка, но это только казалось из-за того, что голова великана была такая большая и жуткая. Вот именно – жуткая! Но теперь она уже не казалась страшной, потому что лицо было такое благородное и вроде даже печальное. Сразу было видно, что он думал не о тебе, а о чем-то другом, поважнее. Голова была каменная, из красноватого камня, нос и уши обломаны, и из-за этого у сфинкса был такой обиженный вид, что нам его даже жалко стало.
Мы дали задний ход подальше и начали летать вокруг великана. Эх, и замечательный же он был! Это была голова мужчины – а может, и женщины – на туловище льва в сто двадцать пять футов длиной, а между передними лапами стоял хорошенький маленький храм. Много сот, а то и тысяч лет все туловище, кроме головы, было покрыто песком, но недавно песок убрали и нашли этот маленький храм. Чтобы спрятать такого зверя, нужна была масса песку, я думаю, почти столько же, сколько надо, чтобы зарыть пароход.
Мы высадили Джима на самую макушку сфинкса и дали ему для защиты американский флаг, – потому что тут ведь заграница, – а после стали удаляться от него на разные расстояния, чтобы, как выразился Том, наблюдать эффекты, пропорции и перспективы. Ну а Джим, он просто из кожи вон лез, стараясь выдумать всякие немыслимые позы. Лучше всего у него получалось, когда он стоял на голове и дрыгал ногами, как лягушка. Чем дальше мы отлетали, тем Джим становился меньше, а сфинкс больше, пока наконец Джим не превратился в булавку на соборе, если можно так выразиться. Вот так перспектива выявляет истинные пропорции, объяснил Том, и еще он сказал, что рабы Юлия Цезаря не знали, какой он великий, потому что находились слишком близко от него.