— Аннушка…
— Ничего вы в таком состоянии не сделаете. Я закончу. А вы будете говорить, что делать.
Со стола донёсся хриплый от страха голос пациента:
— Сестричка… Он что, помер? Сестричка!
— Не помер. Устал товарищ доктор, но нас с тобой не оставит. Лежи спокойно и ногой не дёргай. Зажимы сорвёшь, снова кровь пойдёт.
Она вернулась к умывальнику. Раз она отвлеклась, помогая Клюеву, руки нужно было обрабатывать заново. Ласточкина быстро вымыла их в тёплом растворе нашатырного спирта, вытерла стерильной марлей и тщательно протёрла спиртом. На всё ушло минута-две, а ей казалось — вечность.
Когда вернулась к столу, крови в ране чуть прибавилось. Нюра закончила операцию, поставили дренаж и наложила швы.
Боец огромными глазами глядел на неё, мокрый и серый, но живой.
— Всё, — сказала она. — Всё, миленький. Кончилось.
— Спасибо… — Он шевелил губами, и голоса почти не слышно было. — Спасибо, сестричка. Спасла ты меня.
Санитары унесли его.
В землянке стало слышно, как за пологом шуршит о берег Волга и стучат одна о другую льдины.
Клюев сел на топчане и потёр лицо ладонями.
— Аннушка, — сказал он. — Ты никому не говори. Что я вот так. Грохнулся, как барышня, стыд один.
— Какое там, Фёдор Матвеевич. Двое суток на ногах. Кто бы не грохнулся.
— Ты бы не грохнулась. — Он поглядел на её руки. — Ты же столько же на ногах. У тебя рука не дрогнула.
— А чего ей дрожать? Некогда.
— В хирурги тебе надо, дочка. После войны в институт пойдёшь.
— После войны я крови и видеть не хочу. Насмотрелась, — Она вымыла руки и крикнула:
— Лукич! Заносите следующего!
Клюев спустил ноги с топчана, упёрся в него руками, хотел встать и не смог.
— Погоди. Аннушка, я пока не могу. Дай минуту.
— А вы и не вставайте. — Нюра ловко пододвинула к столу снарядный ящик ногой, чтобы руки оставались чистыми. — Сядьте вот сюда. И шаг за шагом говорите мне, что делать.
Клюев посмотрел на неё несколько секунд и кивнул. Потом тяжело перебрался на ящик. К тому моменту санитары внесли следующего.
— Повязку сразу не снимай, — негромко, но очень чётко сказал Клюев. — Пульс сперва проверь. Спроси, когда ранило.
Нюра обработала руки ещё раз и наклонилась к раненому.
Друзья! Пока ждёте очередную главу, рекомендую мой законченный цикл «Начальник милиции» — все шесть книг уже написаны!
Наш современник попадает в прошлое и оказывается в советской милиции. Теперь он кинолог, носит погоны и ловит бандитов.
И получается у него это чертовски хорошо.
Ещё бы. Ведь он сам — бывший урка и знает преступный мир с той стороны, о которой честные милиционеры могут только догадываться.
На первый том сейчас хорошая скидка.
Читать тут: https://author.today/reader/353762/3370132
Глава 11
Заключённых вывели на утреннее построение. Сонный фельдфебель Шульц из охраны лагеря стоял перед шеренгами со списком и выкрикивал фамилии. В ответ по строю катилось хриплое, простуженное и только потому неодинаковое «здесь», «здесь», «здесь».
Напротив стояло административное здание лагеря, короткий кирпичный барак с крыльцом. Дверь открылась, и на крыльцо вышла женщина.
Элеонора зябко повела плечами, подняла воротник пальто и остановилась у перил. Она глядела на строй будто бы с праздным лицом скучающего человека, но взгляд её настырно скользил по осунувшимся лицам, по фигурам в драных шинелях, что грели руки, сунув их под мышки. Никто не увидел бы в этом взгляде ничего, кроме ленивого любопытства к человеческой беде. Только когда взгляд дошёл до третьей шеренги и нашёл там Ростовцева, она перевела дыхание:
— Живой…
Губы её шевельнулись, и слово вышло почти без голоса.
— Что ты сказала, дорогая?
Она вздрогнула. Голос прозвучал у самого уха, и на плечо ей легла рука в чёрной кожаной перчатке. Она не слышала, как гауптман Бреннер подошёл сзади. Он умел ходить тихо, она это знала, и всё равно вздрогнула.
— Ничего, Гельмут. — Элеонора обернулась и улыбнулась ему. Она делала так уже не раз: подать улыбку чуть снизу, немного виноватую, потому что именно эта улыбка ему нравилась. — Зябко сегодня. Я таких холодов в Сталинграде в это время не помню.
— Я думал, это и есть русская зима.
— Нет. Зима ещё впереди. Сейчас мороз только ночью, а придёт зима, будет и днём, круглые сутки. — Она кивнула на строй. — Мне вот на них смотреть холодно. Люди мёрзнут. Распорядись, чтобы им выдали тёплое.
Она произнесла это так, словно такая мера играла бы в её пользу, разрешая личное неудобство.
— С этим сейчас плохо, — Бреннер обнял её за плечи крепче, чем обычно. Она попыталась чуть отстраниться. Он не отпустил. — Но объясни мне, почему это тебя волнует. Ты русская, и потому…
— Ой, Гельмут, — с лёгкой, игривой досадой щелкнула она языком. — Я женщина. И прежде всего мать. Или тебе нравится, что я прихожу к тебе уже расстроенной?
— Мне кажется, тебя особенно волнует один из них.
— Не понимаю, о чем ты…
— Не делай из меня дурака, Элеонора. — Голос его остался на удивление ровным. — Тот, с которым ты танцевала. Я видел, как ты на него смотришь здесь.
— Гельмут. — Она изобразила обиду, и вышло хорошо, потому что обида в ней была неподдельная, только не на то, о чём он думал. — Что ты такое говоришь? Какой это «тот»? Мне нет никакого дела до заключённых.
— Разумеется.
Он глядел на строй поверх её головы.
— Смотри, Элеонора. Это не люди. Это псы, которые готовы глотки рвать за кусок хлеба. Их нельзя жалеть. Нельзя уважать. И уж тем более нельзя любить. Ты всё не можешь забыть его… Я сделаю так, что они — все они — будут вызывать у тебя не жалость, а только отвращение.
Он взял в руки серую буханку хлеба.
— Смотри, что сейчас будет.
Фельдфебель вытянулся, когда гауптман подошёл к строю, и оборвал перекличку на середине фамилии.
— Сегодня обеда не будет, — объявил Бреннер.
По шеренгам прошёл недовольный гул. Обед отменяли уже не впервые, но всякий раз до последнего надеялись, что сегодня накормят. Ведь завтрака вовсе не предусмотрено. Только обеденная и вечерняя кормежка.
— Продовольственная колонна задерживается. Всё, что осталось, получат охрана и части на передовой. Если что-нибудь останется после них, получите и вы. Но я бы на это не рассчитывал.
Гул стал громче.
— Надеюсь, причины объяснять не требуется. Там воюют солдаты. Они нужны Германии. Вы же здесь для того, чтобы искупить свою вину.
— Мы тоже каждый день работаем под русским огнём, герр гауптман, — донеслось из второй шеренги. — И гибнем там не реже солдат.
Бреннер повернул голову.
Говорил Штайн — здоровяк с изуродованным ухом. Голоса он не повышал, но услышал его весь строй.
— Вы рискуете не ради победы и не ради Германии, — ответил Бреннер всё тем же спокойным голосом. — Вы здесь для того, чтобы упорным трудом стереть память о своих преступлениях. Это не одно и то же.
Он поднял буханку. Разговоры сразу стихли, весь строй смотрел на хлеб.
Бреннер отломил кусок и бросил в первую шеренгу. Один из заключённых поймал его обеими руками и сразу сунул в рот — тут же, почти не жуя, стал глотать.
Следующий кусок гауптман бросил ближе. Хлеб упал перед сапогами.
Несколько человек дёрнулись одновременно, но пока удержались.
Бреннер отломил ещё и кинул совсем близко, почти себе под ноги.
Кто-то из первой шеренги не выдержал. Шагнул вперёд, нагнулся. Сосед толкнул его плечом и тоже полез за хлебом. Третий схватил кусок первым, получил кулаком в лицо и выронил его обратно в грязь.
А гауптман кидал и кидал. Через минуту строй совершенно посыпался. Люди бросались вперёд, становились на колени, шарили ладонями по подмёрзшей земле. Один вырвал хлеб из руки товарища, другой повис у него на спине. Кто-то получил сапогом в бок и всё равно тянулся к крошкам. Хлеб падал в пыль, его подбирали вместе с землёй и тут же ели.