— Но то, о чём ты говоришь, это ведь на самом деле не было никакой грыжей? Как ты мог так ошибиться? Разве ты не видел, как выглядят другие мужчины или мальчики?
— Нет. У меня тогда не было ни друзей, ни братьев. Купала меня мать или тётя. Я видел голыми только сестёр… Работа и усталость, голод и холод отвлекали меня от страха, потом меня отдали в коллеж, где я наконец-то смог разобраться с этим недоразумением, причём вышло так, что я напугал кого-то из товарищей, сказав ему, что он тоже болен; он сразу бросился к родителям, те его успокоили, а надо мной все смеялись, и до моего отца это дошло — и он тоже смеялся… Тут мне бы успокоиться, но с моим злосчастным наростом стало твориться что-то новое, тоже непонятное и потому страшное. Мне казалось теперь, что у меня водянка или рак, я скоро умру, и родители зря платят за мою учёбу, но мне не доставало сил хоть с кем-нибудь поговорить об этом…
— А тебе не случалось поглядывать на девушек, думать о них?
— Священник говорил, что это грешно, что моя болезнь — тоже от греха, от похоти… В шестнадцать я узнал, увидел, как рождаются дети,… потом наконец-то, снова от чужих — как их зачинают, что со мной происходили самые обычные вещи, но мне уже была ненавистна вся эта мерзость!.. Вот, с каким опытом я приехал в Париж.
— С ненавистью к своему естеству? К физическим началам любви?… Но наша встреча…?…
— Ты была и есть красивей всего на свете. Глядя на тебя, забудешь о любой боли, но… она не исчезнет… Только ОН стал для меня надеждой на настоящее исцеление, на обретение чего-то… родного…
— Кто?
— Твой Отец… Он указал мне на тебя. Он верил и говорил, что ты лучше Его… А ты позволила Ему умереть в таких мучениях… Ты даже не пришла к Его гробу. Единственный из всех Любивший — и ты Его предала, и меня, оставшегося с Ним…
— Не говори так! — прорыдала Дельфина.
— В день Его похорон на тебе было какое-то пегое платье…
— Самое тёмное, какое нашлось!
— И ты охотно сбросила его ради разврата!
— Ты так же поступил со своим трауром!
— Я сделал это от злобы и горя. Мне хотелось, чтоб ты заболела беременностью и пострадала, как Он страдал! Ради одной этой мести я решился переступить через отвращение и предаться блуду!
Дельфина закричала, как ужаленная скорпионом, ударилась губами о сложенные в замок кулаки и словно заживо окоченела. Эжен обеими ладонями стёр с лица маску ярости, перевёл дух.
— Это быстро прошло. Я благодарил потом судьбу за то, что с тобой ничего не случилось. Я верю, понимаю: тебе тоже было горестно, но этот подлый мир так затянул тебя, что ты бы не смогла… Твоя доброта — лишь пасмурно-полуденная тень доброты Отца, но другой у тебя нет, и ты дарила её мне, а я пытался благодарить тебя от этого нелепого, безрадостного убожества, которое ты называешь естеством, ведь больше не от чего…
Он закрыл глаза и устало думал, что можно ко всему этому прибавить и надо ли.
«Извращенец! — подумала Дельфина, — хуже любого де Марсе!.. Но нет, он лучше всех!.. Что же делать?». Ей было трудно подобрать нужные мысли, не говоря уж о словах.
— То есть… никакая другая женщина…?… А ты… хотел бы,… чтоб у нас был бы ребёнок?
— Да пойми: из нас двоих я — не тот, кто хочет или нет. Моя жизнь в том, чтоб исполнять твои желания.
— … Но это для тебя… не добровольно?
— Это не имеет значения.
Одной рукой она взяла его за моментально увядшее запястье, другой повернула к себе его лицо, заглядывая за решётку ресниц:
— Кто я, по-твоему?
— Ты — самое прекрасное и священное существо на земле, — ответил Эжен без нежности, изнурённо, как в конце долгого судебного допроса.
Дельфина разгневалась, наклонилась вперёд, упёрлась в бока тылами ладоней:
— До чего же мне осточертели эти ваши льстивые бредни!: Ангел! Богиня! Я — женщина! Мне нужен не арабский домовой в бутылке, не раб, а любящий мужчина! Знаешь, что для меня ты? Вот это! — она крепко схватила его за талию, поползла ладонями ниже, но он вывернулся, отшатнулся, ожесточённо всполохнул глазами.
— Это!!? А ты это хоть видела? Я покажу! — и стал обрывать с себя одежду.
Будь Дельфина начитанной, ей вспомнилась бы сцена из Ариосто, но поскольку любые книжные сравнения были для неё недоступны, она смотрела в первозданном смятении, а когда ей предстал тараканий торс Эжена — застонала от ужаса, неописанного в сказке про красавицу и чудовище.
— Ну, что? — глухо спросил несчастный, — Это ты любишь? Это тебе надо?
Не успел он договорить, как Дельфина бросилась к нему, обвила его, зябнущего, тёплыми руками, прижалась грудью, залила плечо слезами.
— Но что с тобой!? Ты не был таким прежде!
— Всегда я был таким — только выглядел иначе…
— Мне всё равно, как ты выглядишь. Я люблю тебя. Пойдём, — потянула его, немого от отчаяния, к кровати, — Не бойся.
Зачем он рассказывал ей о своих детских травмах? Или она идиотка, или самая безжалостная мучительница.
«Ах! Я веду себя, как падшая женщина! Он перестанет меня уважать! — думала Дельфина, но делала то, что делала: снимала с Эжена последние покровы и одновременно — с себя, выпускала на свободу свои волосы, укладывала его на спину и ласкала источник его страданий, уговаривая: «Перестань ненавидеть. Ради меня — прости! Ты дорог мне весь, но весь ты — сам по себе, только вот тут ты создан только для меня; я не требую, чтоб ты принадлежал мне целиком (оно и невозможно), с меня довольно этого…».
Теперь все десять её пальцев сладострастно цеплялись за его рёбра, а он, подмятый, комкал руками углы подушки; тепло оттекало от его конечностей, в нутро вдавливался тяжёлый горячий кулак, бьющийся, как второе сердце; сразу два насильника одолевали Эжена: женщина над ним и мужчина в нём; боли не было, но творилась настоящая пытка: от него чего-то требовалось, он должен что-то сделать или признать, чтоб всё прекратилось; он противился, но уже не понимал, почему: из презрения ли, или из удовольствия, или от незнания. В конце концов он отказался от всех усилий, претерпел ещё два натиска, и ком внизу живота лопнул, растёкся жаром по туннелям рук, ног, туловища; в глазах потемнело, слюна прогоркла.
Через мгновение Эжену показалось, что все его кровеносные жилы пересохли и по ним гуляют сквозняки; всё ещё слепой, он содрогнулся; его ладони упирались во что-то жёсткое и округлое, отталкивали это, вот оттолкнули,… вот он стал опоминаться…
— Что с тобой?
— Не знаю. Такого прежде не было…
Сначала Дельфина не придала значения этим словам, но встав и пройдясь по комнате до графина и обратно, она заметила стекающую по ногам склизковатую влагу — и так и застыла у края кровати, уставившись на сходное пятнышко на белоснежной простыне, там, где она только что сидела.
— Эжен,… что именно с тобой впервые?
— Какое-то… потрясение, провал,… словно агония…
— Тебе плохо!?
— … Сейчас — нет.
— А было?
— … Не знаю… Слишком это… непривычно,… непонятно…
— Но такого быть не может! — Дельфина подсела к нему, пряча ноги под пеньюар, — Хочешь сказать, что в течение почти двух лет во время всех наших страстных свиданий ты… оставался девственником!?
— Какая теперь разница,… — Эжен хотел повернуться набок, свернуться в клубок, но недобитая гордость его костенила, и он продолжал лежать на спине, тоскливо глядя в потолок.
Сознание Дельфины прожгла мысль: «Теперь он возненавидит меня!!!». Она сама готова была себя проклясть — таким мучеником выглядел её возлюбленный. Она суетливо укутала его краями одеяла, припала к его едва ощутимому животу.
— О, мой бедный! Не сердись! Я лишь хотела подарить тебе наслаждение, и чтобы ты не думал, что тебя используют;… показать, как ты любим!.. А что получилось!..
— Ты ещё можешь меня порадовать — просто дай чего-нибудь попить.
Дельфина неуклюжей опрометью сбегала к графину и вернулась с мокрым хрустальным стаканом. Эжен глотнул трижды, а она допила за ним и снова прильнула, тихо хныча.