— … Трудно вспомнить, но в одном могу поручиться: мучения причинял Луи не тот, внутренний, а внешний мир. Он намеренно погружался в пучину грёз, какими бы они ни были.
— Он оставил после себя какие-нибудь рукописи?
— Ими завладела женщина, прежде захватившая его сердце.
— Лучше бы забрать у неё эти документы: они могут оказаться переносчиком той духовной инфекции, что доконала Луи, а если учесть, что его наваждения были милитаристского толка, то для дамы они тем более опасны. Вы с ней знакомы?
— Нет…
— Жаль.
— … Так вы поэтому чуждаетесь литературы — верите, что книги могут повредить вашей душе?
— Ну, моей-то повредить уже трудно, — вздохнул Эжен, подливая себе вина, — Вам странно, что я взвалил на себя детоубийство? Просто я накануне выслушал настоящего детоубийцу. Он вроде как заразил меня своей мерзостью, и я отождествил себя с ним. Но домом, где жил утопленный ребёнок, стала усадьба моих родителей, а самим ребёнком — опять-таки я сам, или кто-то из моих братьев… Это было страшно,… как сон…
— Разве нестрашных снов вы не видите?
— Бог милостив — бывают и терпимые. А вообще,… — Эжен сидел, держа спину прямо, но его голова клонилась долу, рука с трудом поднимала полупустой бокал, и говорил он всё тише, — от любых я устаю, как от недельной страды. Хоть и за сожженные там силы я получаю взамен больше чем здесь а здешняя сила превращённое знание оттуда…
Недобормотав чего-то уже совсем бессвязного, Эжен почти бесшумно повалился на бок. Даниэль успел вынуть из его увядших пальцев фужер, не решился тащить спящего на кровать, подложил ему под висок подушку, укрывать не стал: от камина и так жарко. Затем пытливый писатель вернулся в гостиную, от догорающей свечи зажёг почти свежую и принялся исследовать квартиру, увлёкшись, выдвинул по очереди ящики из буфета, и там, где положено храниться ложкам, обнаружил толстую папку с рукописью «О воле». «Ага!» — так и воскликнул Даниэль и нырнул глазами в каллиграфические волны. Он спалил свечу, начал совсем новую, прочитал две трети, ежеминутно поражаясь обширным познаниям автора в области восточной философии, а в его воображении постепенно вырисовывался образ Эжена — адепта брахманистских тайн, буддийского отшельника-чудотворца, огнепоклонника или монгольского шамана. Его буквенно-мысленное пиршество прервал приход Рафаэля.
— Добрый вечер, сударь. / Здравствуйте, сударь, — одновременно сказали молодые люди, — Кажется, мы не знакомы. / С кем имею честь? — умолкли, боясь опять друг друга перебить.
— Меня зовут Даниэль д'Артез. Я литератор, и Эжен…
— Предложил вам взглянуть на мой труд? Ему следовало бы меня предупредить. Впрочем, он не привык с кем бы то ни было считаться и, как малое дитя, хватает без спросу все подряд.
— Так это ваш трактат?
— Разумеется. И коль скоро вы всё-таки его прочли, может быть удостоите отзыва?
— Это… просто поразительно!..
— О, наконец-то я слышу одобрение вместо насмешки! Простите, я не представился… — и до рассвета два писателя наслаждались беседой.
Глава СХIХ. Секреты Феодоры
Раз в неделю — по средам — в Доме Воке устраивались простые, но обильные бесплатные угощения. Для первого такого застолья Эжен, не помня себя от волнения, проведя день в посте и ночь — в молитвах, взяв с собой для пущей храбрости Ораса (дело было в воскресение), наведался к господину Мюре, двенадцать лет назад купившему дело Горио. Они уже встречались: сыщик-курсант наводил справки о своём пансионном Соседе, но Мюре его не запомнил, верней, ему показалось, что этот парень являлся ему в нескольких тревожных, странных снах.
Эжен старался не думать, что вот в этих стенах за этим конторским столом сиживал Отец, и молол тоном подростка, исповедующегося в убийстве своей любовницы, что он — приёмный сын господина Горио (Царствие Небесное!), что находится в этом доме — огромная честь, хотя он, несмотря на завещание Отца, ничуть не претендует,… а вот это — доктор Бьяншон, инспектор по контролю за соблюдением санитарных норм пищевого производства и сбыта, которому он, Эжен, скромный сотрудник налоговой инспекции, счёл возможным показать вашу маленькую фабрику в качестве образца…
— Вы из налоговой? — вскрикнул Мюре.
— Вообще-то главное моё занятие — содержание приюта для больных и бездомных людей, которых приходится одевать и кормить. Они непритязательны, рады миске пустых макарон…
— Так вам нужны макароны!?
— Да. Хотя бы два мешка.
Наконец-то что-то уразумевший, Мюре велел насыпать для господ три куля и был рад поскорей закрыть дверь за этими тёмными жеребятами.
Второй пир для парижской голи спонсировал банковский дом Нусингена.
Собирая средства для третьего, Эжен заглянул na-avos' к графине Феодоре, имея в уме выздоравливающего от тифа де Марсе с компанией как запасной вариант.
Жюстина провела его в столовую, где графиня заканчивала завтрак.
— Што этъ вы, господин дъ Ростеньяг, врываетись к людям в неурчшый час? Незавный госьть хужи татаринъ.
— А может, не так уж плохи эти татары? — подхватил её лукавство Эжен, прищуривая свои длинные, дикостные, почти азиатски вырезанные глаза, осторожно подсаживаясь к столу, накрытому словно для троих хороших едоков.
— Намедни какой-тъ маркис при мне сострил, што в России нет кухни, а есь толькъ еда, а я ёму отвтилъ, што у вас во Хранции хоть кухня и есь, а еды нет как нет. Што еш, што нет — фсё голодныя… А вы ко мне по надобности али со скуки?
— Я всё чаще думаю про вашу Россию…
— Чево пръ неё думъть! Тёмнъя страна, глупыи люди…
— Правда, что россияне до того сострадательны, что носят в тюрьмы хлеб и угощают заключённых, считая их не злодеями, а страдальцами, обиженными судьбой?
— Говорю жь вам: дурак-народ!
— А мне кажется, это добрый обычай и мудрый взгляд на вещи… Я тут взялся за что-то подобное, открыл ночлежку для нищих (- Феодора вытращила на него глаза — ), ну, и время от времени даю там бесплатный обед, самый простецкий — еда без особой кухни…
— С ума вы што ли сбрендили? — прервала его графиня, — Смотрити никому не рассказывъйти большъ: засмеют!
Эжен привтянул раскалённые добела щёки и уставился в плошку гречневой каши…
— … Так вас не насыщает французская стряпня… А ходят слухи, что русские дворяне готовы осыпать золотом самого завалящего нашего повара… А ещё…
— Што ищё — «ищё»!?
— Княгиня де Бламон-Шоври (вы называете её Блином-Соври) утверждает, будто девушки из благородных русских семей, не бывавшие во Франции ни дня, в совершенстве владеют нашим языком, чего о вас,… хотя…
— К чему этъ вы клонити!?
— К тому, что насмехаться над бедняками вам не пристало.
Феодора встала, тяжело опираясь на стол, позвала глухо: «Идёмти за мной», и свела Эжена в подвал своего особняка, похожий на бакалейный амбар: повсюду мешки, корчаги и кадушки. На одну из них она поставила свечу, скрестила руки на груди:
— По-вашему, я не дворянка?… Так и есь — чаво греха таить! А хто я в самъм дели — угадаити?… Holohka! kreposnaja defka господ Арсеньевых-Неростофских!
— Рабыня!? — перепугался Эжен.
Феодора совсем поникла, опустилась в своих шелках на мешок гороха…
— … Когда ваш Бонъпарт шол на Москву, все, кто мох, убегал. Дома бросали, вещи… И мои хозяивъ уехъли, покидаф ф карету семь снудукоф. А я спряталась на чердаке… Сижу и думаю: не съедят-чай меня эти хранцузы, а я ищё нъряжус в барышнинъ платье, нъзовус графскъй дочкъй — глядиш, ко мне съ фсем уваженьем ътнесутсь, а нет… — терять мне былъ всё равно нечивъ… Ф пятнаццъть-тъ лет… Долгъ я их ждала, а как увидила из ъкна незнакомыи мундиры — так сама и выскочила, схватила за рукаф того, кто понарядний и поосанистий: защитити, мол, сироту-графиню! Што былъ дальши, точно не помню, но энтът охфицер меня так и пригрел, платьеф мне понатащил, шуп, жемчугоф, а потом — надоумил жъ ево Бох! добыл он где-тъ русский мундир, рваный, кровавый, кибитку, сам прикинулся раненым бес памяти, а я бутьтъ за ним ухаживаю и везу ево куда-нибуть в лазарет или домой. Так мы ехъли, ехаъли, на мешках с золътъм сидь, и дъбрались до самъй Хранции; зажили тихь и ладнъ. Любил он миня, всёму учил, ни к чёму ни неволил… Но умир (- перекрестилась по-своему, справа налево — )… Всё нашъ добро сталъ толькоъ моим… Как наши ушли ис Парижу, я поехалъ х королю, пъпросила признать миня хранцусскъ подданъй и графиней, и он — дай Бох ёму здоровья! — так и сделал… Вот так, господин дъ Ростеньяг… Вот, кому вы фсе цалуити ручки — афериске!..