— Это точно его рука? Он сам дал тебе этот лист?

— Нет, прислал по почте, но я знаю его почерк.

— О чём писал ещё?

— Ни о чём. В конверте было только это.

— Ты оказывал ему какие-нибудь услуги?

— Скажем,… да.

— Ты мог бы назвать его склонным к мистицизму?

— Пожалуй… Не без этого…

— Ты не замечаешь в этом стихотворении… сбывшееся пророчество о тебе?

Макс глянул испуганно и покачал головой, как порой делают узнавшие о смерти близких.

— Точней, о нас с тобой… «Последние живые — граждане блистательной столицы, враги во время оно встретились на пепелище поруганного алтаря, где тлели реликвии и драгоценности, раздули пепел — вспыхнул огонёк…»

— И увидав друг друга, пали мёртвыми от ужаса! Это и есть пророчество!?

— Не это — то, что я сказал.

— А как быть с продолжением!?

— Ты никогда не слышал о призраках чертей? Они витают среди нас; наш мир — это их навь, их дурацкий злобный рай, где они радуются каждому нашему страху, питаются нашим отчаянием, празднуют наши горести, а бывает, что подстраивают нечастные судьбы…

— И что?

— Чтобы не привлекать внимания этих духов, надо скрывать и сдерживать веселье, а ещё лучше — чтоб их вовсе облопошить! — притворяться грустным, напуганным, когда всё хорошо, понарошку ругать своё богатство, друзей, рассказывать про себя жуткие и жалостные истории… Тебе несказанно повезло, Макс: про тебя такую сочинил настоящий мастер. Эта поэма — твой оберёг. Грешно её продавать.

— С чего ты взял, что он желал мне добра? Я говорил, что мы с ним подружились!? Нет, наоборот!.. Эта поэма… — проклятье мне, только не сбывшееся, холостое, неудачное, и я снесу её старьёвщику!..

— А как же я?

— Ты?

— Я — второй последний, тот, кто слева был у алтаря?… Меня-то он не знал. Зачем ему меня губить?… Ещё раз говорю: тут добрый умысел… и даже… самопожертвование. Ты представь себе, что должен чувствовать сочинитель такого… армагеддона!

«Суеверия относятся к эзотерике, как фольклор — к литературе» — вспомнилось Максу скрипучее изречение какого-то исландского лектора. Он поддавался убеждению: тяжко было годы напролёт чувствовать себя ненавистным, теперь — груз таял, но…

— Но как быть с главным — со всемирной тьмой?

— Она уж третий год как затопила землю — с того дня, как умер Отец. Ты не заметил?

— Это твоё субъективное переживание. Байрону оно не может быть известно.

— Сильные чувства разносятся по воздуху…

— Он написал это раньше!..

— А вдруг он провидец?

— Что ты в этом смыслишь!?… Ну,… предположим, ты прав… Но почему я всё же не могу её продать? Она отработана, как патрон после выстрела. Беда была предсказана, отведена — и теперь это просто исписанная бумага. Чем мне грозит её утрата?

— Нам, может, и ничем,… но вот он может затосковать или увидеть страшный сон…

Макс натужно вздохнул, снова взлез на стол, чтоб спрятать лист, задержался, загляделся на вплывающую из тумана улицу и прошептал:

— Ну, и пусть, — рванул белый уголок из-под чёрной ветхой корки, — … Ему не привыкать.

Эжен покривился. Он видел: первое, чего хочет Макс, — это поквитаться за что-то. Сам же он, Эжен, не хранил обид и считал мстительность уродством. Уследив его мысли, Макс сказал:

— Незлопамятные люди причиняют ближним больше боли: они не помнят как чужого, так и собственного зла… Где производят графологическую экспертизу?

— Я не знаю.

— Кто знает?

— … Эмиль Блонде. Он с десяти до двух торчит в редакции «Дебатов».

Глава V. Новые страдания Люсьена

— Вы сегодня виделись с тем вчерашним дедом?… Вы обсуждали то, что я вчера наговорил про зёрна?

— … Ты очень правильно всё сказал.

— Вы со мной согласны?

— … Уже темнеет…

— Вы согласны??

— Конечно…

— Тогда добавьте что-нибудь от себя…… Расскажите,… что такое соль земли?

— Это… величайшее сокровище, воплощённая надменная свобода, для которой нет ни закона ни запрета; вкус жизни, вкус хлеба, вкус крови…; если его не станет, всё потеряет смысл… Мой сосед считает, что она — вкус смерти… Смерти, которая повсюду… в живом… Видишь ли, то, о чём я говорю, это вовсе не сила. Она ничего не совершает, она бесплодна, но непобедима. Она чудесна своей безудержностью. Если зерно прорастает и даёт множество себе подобных, то соль растворится и убежит; она неуловима… И есть люди, подобные соли.

— Они — не более чем приправа в земном пироге.

— Есть приправы-излишества, и лишь некоторые — необходимы. Ты видел мою подругу? Она перчинка, пряность. Без неё всё же можно обойтись. А без соли — нельзя.

— А вы — что?

— Я — обычное зерно, выпавшее из клетки хранилища в тёмный угол,… забытое жизнью и смертью… и ждущее… какого-нибудь… крысёнка…

— Вами не всякий не подавится.

— … Давай об этом забудем… Задуй свечу.

Сначала он делал всё понарошку — только руками, попутно объясняя, как при этом нужно себя вести, как ко всему подготовиться. Он так ловко провёл вступительный этап, что сближение по-настоящему произошло почти незаметно, но через час поле пожелания спокойной ночи его разбудили рыдания Люсьена: тот развспоминался в тишине и темноте о своих похороненных мечтах: о славе, свободе, собственном особняке в центре Парижа, о нарядах, экипажах, ложах в опере и театрах, о знатной любовнице — и тут, пропавший без вести для всего мира, находящий себя рабом заезжего извращенца, он не смог не расплакаться; горе текло в нём вместо крови. Но тьма услышала, коснулась наугад трясущегося тела и спросила мягко:

— Что ты?

Из теста стона стали неуклюже лепиться слова, тут же растекающиеся, слипающиеся: женщина, карета, фрак, шампанское, карманные часы из золота, собрания сочинений в дорогих изданиях, лавры, двор, шелка и бархат, перстни, счастье…

— Ты собирался скрыть за этим что-то очень важное?

— Нееет!!! Я хотел ЯВИТЬ себя!!! Установить себя! Жить! Жить!..

Тьма облепила Люсьена горячей нежностью, таящей неодолимую силу.

— Да кто же так являет!? Глупый мой зверёк! Тебе бы следовало надеть в их театр один длинный плащ, обуться набосо и оставить в гардеробе всё, что не ты, чтобы они увидели ТЕБЯ во всей красе. Никто бы не посмел тогда подумать о твоей семье, о деньгах и занятиях. Всё заслонил бы ТЫ, но ты, когда была возможность, сам себя зашторил именем, нарядом, спутницей — и вот всем захотелось знать об остальном твоём другом…

— Я ничего не понимаю! — проскулил Люсьен, — В общественных местах нельзя быть голым! Там непременно нужен модный фрак!

— Я знал такого одного…: и дюжина фраков не скрыла бы его наготы… Сам я всегда одет, но на то я и конспиратор… Но ты… ты оказался никому не нужным в правде? Это невозможно. Или ты лукавишь мне, или ты мёртв…

— Да!!! Я мёртв! — Люсьен рванулся куда-то прочь, но был придавлен к перине.

— Нет же, ты ещё как жив! Сознайся — ты схитрил? Ты прятал себя?

И Люсьену ничего не осталось, как снова поведать о своём происхождении, знакомствах, делах, падениях, а под занавес снова проклясть какого-то Растиньяка.

Глава VI. Воспоминания Эжена

Эжен не слышал, как Макс ушёл. Его обступили эринии; указывая друг на дружку, они вопили: «О том, что она сделала ради тебя, я расскажу тебе только тогда, когда ты добьёшься полного успеха; если же его не будет, то её деньги будут жечь тебе руки!», потом — ему самому: «О! Да, да, Эжен, добейся успеха: из-за тебя я испытала столько жгучей скорби, что вторично мне не снести её!».

Он окаменел; ему казалось: одно движение, и весь мир разлетится на обломки. Он чувствовал себя окаянным упырём, высасывающим воздух из неба; чудовищем, мозжащим землю своим телом. Слова матери звучали в нём столько раз, что он перестал понимать их значение — его заменила беспросветная ненависть к себе и боль в сердце, от которой перехватывало дыхание.