Анастази, дрожа и рыдая, согнулась возле зеркала; она держалась руками за лоб. Услышав топот и оклик, с усилием отняла их, и побратимы увидели ярко-красное, темнеющее по центру овальное пятно на её лбе. Эжен первым распознал отпечаток своего нательного креста, который пленница раскалила на свече и вдавила себе в лицо, использовав как рукоятку алебастровую кошку — цепочка обматывала статуэтку, крест крепился к её голове, так что и у маленького идола был обожжён лоб.

— Видите, — кричащий рот в углах перетягивала паутин сохнущих слюн, подбородок изъямился, глаза утонули, — у меня тоже есть клеймо! Они отказали мне в постриге! Потому что я нищая! Но я сама!.. У меня тоже!.. Что ты теперь скажешь!!?

Макс жалобно-взыскующе, бессильно-вопросительно глянул на Эжена, тот ободрительно мигнул, кивнул, и Максу стало ясно, что он должен делать. Он быстро, метко приложил ко лбу Анастази левую руку. Непримиренка отпрянула, но вдруг успокоилась, разгладилось её лицо, остыли и пересохли слёзы. Чуть комично недоумевая, она возвела глаза к межбровью, потрогала, потёрла, почесала ожог — он тоже изменился: след креста не окружала больше краснота, клеймо вырисовывалось на обновлённой, истончённой розоватой коже так, словно возникло само собой, подобно проявившимся на диких скалах образах Христа или Мадонны.

— Моё сильней, — сказал Макс, торжествуя и страдая — было видно, что его ладонь переняла палящую боль, — Займусь завтраком, — и вышел.

Глава LIV. О силе чёрного океана

На предпоследней ступени лестницы из трупов сидела женщина в красном. «Торопись, — крикнула она, — прилив начинается».

Анна прыгнула на спину новой мёртвой сирены и увидела, что эта последняя, а до плотины ещё три широких шага. Она обратилась ко встречной:

— Что мне теперь делать?

— Подожди, может, кто-то из них ещё прилетит.

— А если я всё-таки ступлю на землю?…

— Ни в коем случае!

— … Ты человек?

— Не знаю, — ответила та грустно и стыдливо.

Текучая тьма прибывала, быстро поглощая распластанные под ногами Анны крылья.

— Меня сейчас затопит! Помоги же! Позови кого-нибудь!

— Поздно. Только я сама могу тебя спасти, — женщина встала, подошла к самому краю, — Я — Элмайра. Обещай молиться за меня.

— Обе…!.. — словно петля стянула аннино горло: она поняла, что сейчас будет. Красная печальница закрыла глаза, крестом раскинула руки и ничком упала, головой ей под подошвы; бледные локти вздёрнулись из-под сгорающих рукавов, противясь засасывающей жиже.

Подхлёстнутая ужасом, Анна пробежала по живому и гибнущему мосту, но на последнем шаге всё-таки увязла; быстро выдернула ногу, взвилась на пять ступеней, оглянулась — а берег пропал. Чернота, безотраженная, бесшумная, неколебимая, скрыла кладбище сирен, и ни краешка от алого платья Элмайры не всплыло. «Господи, помилуй эту бедную!..». Анна дрожала, прижимаясь к древесно-трещатому мёртвому сатиру. Нога всё ещё чувствовала пальцами и пяткой мягкую спину утопленницы, другая, промоченная, казалась невредимой…

Вдруг внутри раскатилась такая тяжёлая боль, словно каменные тиски сдавили лоно, спину страшно свело. Анна закричала, все волосы на теле её духа встали дыбом: у неё повторялись родовые муки. Одной рукой держась за впалый, но терзающий её живот, другой хватаясь за выступы, она медленно карабкалась вверх, то и дело останавливаясь, съёживаясь, громко плача и зовя на помощь. «Я выдержала это раньше — выдержу и снова, — уговаривалась, — Мне не дадут погибнуть и страдать безвинно… Но ведь целый — лучший — мир разрушился… Никто не смог…». От новой схватки внутренний голос заглох, в глазах всё помутилось.

Глава LV. Утешение снегом

«В тот год зима была буйной, неукротимой — первые этажи до половины заносило снегом, потом сугробы оседали, затопляя мостовые и тротуары, а к вечеру лужи превращались в лёд, и если вы не успевали промочить ноги, то позже сильно рисковали их переломать на собственном крыльце. Мы, молодые новожилы столицы мира, выпавшие из обжитый домашних гнёзд девятнадцатого века словно в век пещерный, каждый день и час боролись с голодом и смертью, предоставленные собственной смекалке. Вчерашнему селянину оскорбительно платить за питьевую воду, и он подвешивал ведро под жёлоб крыши, сгребал с неё порошу; опытный, хотя и не амбициозный, охотник свивал на подоконнике силок для голубей, которых потрошил над вчерашней газетой перочинным ножом и запекал в камине, где догорали наломанные в парке ветки. Да, к апрелю ни на одном парижском дереве вы не нашли бы сучка, торчащего ниже вашей поднятой руки, и птицы крупней воробья. На ночь в топку бросались обглоданные косточки, огрызок карандаша, закатывалась картошина и ставилась прокопченная, покоробленная жестянка с плавающим в талой воде яйцом — к завтраку всё будет готовым и, если повезёт, ещё горячим. Летом мы обрывали прямо с балконов и карнизов липовый цвет, чтоб заваривать вместо чая. Впрочем, чай заменяли всем подряд, не пили разве что древесной стружки…» — так Эмиль, маршируя по улице, планировал свои будущие мемуары знаменитого писателя.

С другого края города ему навстречу шёл Орас и думал о воздействии низких температур на микрофлору. Говорят, бактерии впадают в анабиоз, а то и вовсе гибнут на морозе. Этот факт не удивителен для медика, но всю дорогу его преследовали несвойственные фантазии — он воображал, как всюду: под его ногами, на стенах домов, на решётках оград, на черепице, на колёсах карет, в складках плащей и на полях шляп — лежат бок о бок мириады крошечных существ — и спят. И, главное, он знал, как они выглядят, но нарочно не хотел больше верить микроскопам. Его сонные зверьки напоминали то ежей, то мартышек, то спрятавших носы под крылья птах, то болтающихся вниз головами летучих мышей. Он видел, как они шевелятся в дремоте, причмокивают, трутся друг о дружку. Остальное — привычный мезомир и его собственное тело в нём продолжали существовать. Скромный, невысокий пешеход, то снимающий, то надевающий вновь очки, не спотыкался, не сталкивается с другими; он лишь время от времени притормаживал и умилённо смотрел вокруг.

Макс сгребал голой рукой снег с парапетов и держал до истаяния, потом находил новый. На перекрёстке девушка, с виду дочь успешного коммерсанта, посмотрела на него, улыбнулась, как знакомому, и прошла мимо. Макс её сразу узнал — это лицо было у женщины, чью отрезанную голову, насаженную на высокую пику, пронесли когда-то мимо его окон, — вот такое солнце встало над его жизнью. Можно ли что-то исправить? Всё случилось совсем недавно, именно здесь, с этими людьми. Вот почтенный продавец, любовно поправляющий весы, — кто поручится, что не он спускал нож гильотины? Засунуть его пальцы в тиски: где ты был и что делал в девяносто втором, третьем, четвёртом?

— Я всю жизнь был дворником, — тихо и смиренно поведал вдруг тот, — мёл улицы до седых волос; года три назад жена получила кое-какое наследство; приоделся, устроился на работу поприличней… Так какого вам печения? песочного имбирного?… Значит, с корицей… Ага, растворимое какао, финики,… — он шарил по полкам и ставил на прилавок всё, что безмолвно заказывал белокурый покупатель, — молоко прокипячённое, в холоде неделю не прокиснет, — из максова кулака падали последние капли, но боль не возвращалась, — Вермишель у нас настоящая итальянская. К ней хорош томатный соус.

Любовь пробивает кору мозга и окутывает тихими струями, пронизывает плоть как воздух. Себя Макс любил, как обычно любят родителей, продавца — как лошадей или собак. И он думал, что однажды подобное случится и с Анастази, и даже с Эженом.

— Хау-мач весь этот жрач? — прокричал у него над ухом невесть откуда взявшийся Эмиль, — Я в деньгах, как в шелках!

Он озолотился на эженовом рассказе и уже тащил полную вкусностей сумку. По дороге консультировался с Максом насчёт подарка для Береники.

Входя в квартиру, они услышали голоса, достойные храма — Эжен с Анастази сидели на кровати в спальне и пели дуэтом какие-то стихиры. Ослабшие от своих болезней, молитвенники держались друг за друга; их глаза были закрыты. Они не испугались, не смутились, когда их невольно прервали. Анастази казалась успокоенной: согласилась поесть, кивнула Эмилю.