Рука Серого Жана была залита воском, одна белокурая прядь подпалилась… Он не поднимал головы. Старик уже смотрел в упор на Люсьена, и не каждый под таким взором мог бы говорить, а Люсьен не мог молчать:

— Только одна есть надежда: эти прожоры, может быть, когда-то одряхлеют, у них откроется несварение, у них в брюхах заведутся паразиты. Они свалятся и не смогут больше работать… Крысы поедят все их запасы,… а потом друг дружку, и мир кончится.

— Откуда ты родом, мудрый зверёк? — спросил старик.

— С юга, из Ангулема, что на Шаранте… Я устал. Я уже размолот. Я хотел бы прогорк-нуть, оядовитеть, чтоб хозяевам земли кололо в животах, чтоб они корчились от боли!..

— А не хочешь стать волной, вращающей жернова земной обманной благодати; или жаром страстей, или разлагающим грибом для умов? стать серпом или цепом Хозяйки?…

— … Я сам хочу есть.

— Я распоряжусь об ужине, — промолвил Серый Жан.

Он вышел, а когда вернулся через минуту, сказал:

— Попрошу вас больше не говорить об этом. Если мне написано на роду сойти с ума, я хочу это принять в тишине.

— Конечно, — старик церемонно кивнул, — Ещё раз извините.

И скрылся, оставив и второй подсвечник.

— Это ваш сосед Лот? — с ухмылкой спросил Люсьен, пока слуги расставляли блюда, — Почему вы не пригласили его перекусить?

— Он не нуждается в пище, — проговорил англичанин, счищая с пальцев воск.

— Что там за жратва? Малина!? в ноябре!? Я не ел её два года… Боже мой!.. Мне не хочется казаться… капризным, но… вы как будто пытаетесь вернуть меня в прошлое… Не делайте этого, пожалуйста! У меня нет хороших воспоминаний. Я ещё не всё попробовал на свете, не всё повидал; я хочу поскорее пресытиться, и тогда мне совсем…

— Ты ещё молод. Тебя нелегко будет пресытить. Потому и спешить не стоит. До завтра.

Глава IV. В которой интерпретируют поэму «Тьма»

Сон стал бегом наперегонки — каждый должен был раньше другого прийти от ирреального старта к прозаическому финишу пробуждения.

Эжен долго плутал по туманному сосняку, заросшему диковинными грибами, потом вышел к широкому озеру, над которым высился старый дом-замок, щедро освещённый, рассыпавший по всей воде золотые фишки огней. Подойти к дому было невозможно, но Эжен знал путь: нужно внырнуть в одно из отражённых окон. Он прыгнул головой вниз, поплыл, озираясь мне покачивающихся на глади ярких мозаичных прямоугольников, дрейфующих, как плёнки пролитого масла, стал выбирал то, что покрупней, нашёл, сильным рывком выскочил из воды, словно дельфин, и упал в оранжевый проём черноты, тут же расслабился, воображая, что плавно опустится на пол комнаты, но ничего такого не происходило — он тонул в той же вязковатой воде, а над головой лениво колыхались и рдели окна. Задача сложней, — догадался Эжен, — нужно найти одно единственное настоящее из них. Он вплыл на поверхность и повторил свой манёвр над другим светящимся пятном, и снова неудачно. Не повезло и с третьим, и с четвёртым. Сил оставалось всё меньше, время умирало, но делать было больше нечего: берег пропал. Провалившись в шестое — круглое лжеокно, Эжен вдруг обнаружил, что его руки связаны, и он не может грести, более того — не них тяжёлые оковы, они переворачивают его и тянут вниз, в непроглядную тьму на дне, вот уже ничего не видно, кулаки врываются в ил, их засасывает, вот уже и локти погрязли. Эжен упёрся головой, но её сжало сразу до ушей… Он пытался закричать, но у последней рыбы это получилось бы лучше, а через миг песочный кляп лишил его вех надежд на голос. Всё было не так уж скверно — сердце вырвалось на волю и с лёгкостью молодой медузы ((наяву Эжен, конечно, не видел медуз и само это слово считал лишь именем греческой богини)) стало подыматься, взмахивая обрывками сосудов, как китайская танцовщица — рукавами. Но кто мог его видеть?…

Эжен проснулся — мокрый, взлихораженный, больноголовый.

Ночь сеяла прозрачный рис в лунки парижских улиц, уныло крошила на крыши…

Осознав своё приключение, Эжен растерзал зубами узел на запястьях, потянулся, поворочался и упокоился. В постели было тепло. Рядом лежал другой человек — тот, кого позавчера Эжен меньше всего вообразил бы спящим с ним под одним одеялом.

Теперь сердце стало падшим серафимом, которому отрезали все крылья и волосы — осталась одна жалкая лысая головка, полустёртое лицо, и на нём — жалкая безнадёжная улыбка. Это был новый старт.

Макс всю ночь проскучал в лабиринте богатого особняка, а под утро явились какие-то люди и дали понять, что всё отсюда немедленно будет продано с аукциона. Одни распорядители начали описывать вещи, другие — ловить пауков, третьи — объяснять Максу, как надлежит ему вести себя на торгах. Выслушав их с притворным хладнокровием, он отошёл в уголок и застрелился.

Часы показывали 9.20., небо светлело. Макс чувствовал себя победителем, стоя над спящим ещё Эженом. Натешившись фантазиями, о которых лучше не говорить, он сел к столу и предался планированию. Новый день требовал какого-то особенного шага, и Макс отважно искал подсказку в своём сновидении. В общих чертах: предстояло сбыть (продать) что-то дорогое. Что именно? Он обводил уже бесчувственное кольцо ожога на ладони, сам себя погружая в средней глубины транс…

Проснулся Эжен.

— Привет, с добрым утром, — окликнул он Макса, — Чего тебе снилось?

— Вопросы задаю только я, — железно-непреклонным тоном отчеканил человек у окна.

— Что!? Да чёрта с три! — полыхнул его побратим, — Не хочешь говорить — молчи, мне наплевать, но помыкать мной ты не будешь!

Макс встрепенулся, отбрасывая забытьё, «Эврика!» — тоскливо вскрикнуло в нём.

— Прости, о чём ты меня спросил?

— Ни о чём… О снах…

— … Да, конечно… Что ты думаешь о них вообще?

— Что?… Ну, например,… что в них самая настоящая жизнь. Во снах мы никогда не притворяемся, там всё — правда…

Макс встал и зашарил по книгам, но не мог найти того, что хотел.

— Что ты ищешь?

— Ты всё равно не знаешь…

— Потому и спрашиваю.

Раздражённый Макс обернулся, но никакой ответ не шёл ему на ум.

— Опиши её, — дружелюбно и простодушно промолвил Эжен.

— Старая. Чёрная без надписей на корешке. Толщиной в полтора пальца… Ты ничего оттуда не увидишь: свет из окна тебе в лицо…

— А это не она — на самой верхотуре, в предпоследнем до камина столбце третья сверху?

Макс встал на стол, шагнул, закинул голову, вытянул книгу — да, она и была ему нужна. Быстро выхватил из неё отдельный лист, а книгу отложил; спустился, пригладил волосы…

— Вот она — бумажка стоимостью в полтысячи франков.

— Вексель?

— Почти.

— Можно глянуть?… Стихи?… Не по-французски…

— Это автограф лорда Байрона.

— Того парня, про которого пишут на заборах, что он гений, бог и дьявол?

Макс насупился:

— Тебе не кажется, что после таких трактовок не совеем удобно называть человека парнем?

— Человека нельзя назвать парнем, лишь когда он женщина или годится тебе в отцы.

— Это слово из низкого языка.

— Никакой язык не выше мозга.

— … На досуге я задумаюсь над тем, как ты умудрился попасть в свет, а сейчас мне нужно найти толкового букиниста.

— На улице Мантихор есть хорошая лавка, только там у тебя ничего не примут без графологичекой экспертизы.

— Где её производят?

— … О чем это стихотворение? Переведи его мне.

В совом свете и глухоте раннего часа Макс уловил на лице и в голосе недоотёсанного провинциала мрачную властность. Сам он ещё не знал, что значит подчиняться, но тут задумался и решил почтить союзника и, подсев на кровать, с которой ещё не вставал Эжен, медленно, безвыразительно, точно ленивый первоклассник — газетную заметку, озвучил «Тьму».

Глаза Эжена углубились, куда-то ушли на минуту, он закусил губы, потом медленно выговорил:

— Ты не должен это продавать.

— Я знаю, что должен.

— Послушай меня…

— Так говори же!