От женщин там остался запах дешёвой косметики и ещё чего-то специфического. Эжен уловил воздушные следы в виде ощущения полного беспорядка, мебель показалась ему сломанной, исцарапанной, стены — потресканными, но вскоре его отвлекло окно, на котором сквозь голубые хрустальные папоротники было видно заиневевшее подножье фонарного столба. Сразу понял: небо чисто, солнце встанет через пять минут, встанет оттуда, где сейчас Марквар потчует торфом полукаменную-полужелезную печь.

— Ну, как? — спросил жандарм, почти не оборачиваясь, — Не жалеете, что отказались тут ночевать?

— Нет.

— Рассказывайте!.. Вы, должно быть, в армии служили.

— Не служил… А вы готовитесь к переводу в сыскное отделение?

— Есть такое дело, — теперь он обернулся; у него было мясистое лицо с непривычно для француза мелким носом; русые бакенбарды смотрели в одну сторону, — Как вы догадались?

— Сам туда когда-то собирался.

— У меня на это было подозрение, но я чего-то не поверил: слишком вы какой-то… деликатный что ли,… щепетильный…

Этот эпитет был Эжену неприятен: он слышал его от Вотрена.

— Ходят слухи, что в подобных заведениях часто угощают куревом.

Марквар выпрямился, сделал загадочное лицо и поднял указательный палец, затем прошмыгнул за дверь, на которой висела табличка «Инспектор Д. Ожье», и вернулся с очень хорошей для бедняка сигарой.

— Вот. Скажите, что нашли её тут на столе, или что её украла для вас одна из красоток, — подал для раскура подожжённую щепку, — А мне уж пора домой. Прощайте.

— Счастливо.

Эжен сидел на стуле прямо посреди комнаты, созерцал ледяные узоры на стекле и считал секунды до восхода солнца. Слёзы снова просились ему на глаза, но он почему-то верил, что невозможно одновременно курить и плакать. Он счёл уместным даже улыбнуться, вообразив себя со стороны: растрёпанное бельё, поруганный фрак, на ногах самая дрянная обувь. Что ж, разве он, собираясь вчера на бал, не желал своему бесподобному наряду превращения в ветошь для чистки туфлей? Другое дело — живая кожа в сыпи жгучих, готовых кровоточить трещинок, но каково же тем, обречённым всякий день скитаться на морозе! что перенёс тот старик, прежде чем умереть! и сколько их таких! а всё-таки солнцу не стыдно взойти над Парижем, и на стекле выросла эта колдовская трава, разлетелись над ней алмазные мотыльки…

В приёмную вошли священник, Сельторрен и Бьяншон. Первый достал из шкафа у двери плащ и шляпу и удалился восвояси, второй отправился к инспектору с бумагами, последний постоял у печи, потом сказал к Эжену:

— И что ты пытался доказать? Что ты всё такой же человеколюбец?

В этот миг Эжен понял или придумал: одно: что Орас находит в нём отражение чего-то своего, чего боится; другое: что он, доктор, так же не может простить ему смерти Отца, как сам Эжен не может простить её Дельфине. Последнее прозрение было таким слепящим и подавляющим, что ум воспротивился, вытолкнул его на периферию самых запасных версий.

— Доказать?… Кому — тебе? За тобой мне точно не угнаться. Что ты тут делаешь? Бескорыстно ведёшь учёт бездомных жмуров и выхаживаешь недодохщих, чтоб их снова вышибли на улицу? Или для тебя здесь разом и лаборатория, и театр лучших анатомических трагедий?

— Да, трагедий! — крикнул врач, — Знаешь, что они раньше делали с трупами? Тебя водили в тот угол, где пол проломлен в катакомбы? — так их просто туда скидывали, вниз! А там вода, воздух, понимаешь!?…

— А теперь?

— Вывозят и хоронят… В яме где-то в пригороде. Так от них хоть вреда не будет. Мы, врачи больницы Милосердия, следим за соблюдением здесь какой-то санитарии… Да, спасаем кого можно. Ты против?… Да не будь меня здесь, ты сам сейчас валялся бы в куче гнилых костей; тебя обгладывали бы крысы, и никто из людей никогда бы не узнал, что с тобой случилось, куда ты пропал!.. Тебе, похоже, это безразлично?

Эжен не знал, что отвечать; у него разбаливалась голова.

Сельторрен вышел от инспектора и сообщил:

— Очухался. Через четверть часа будет с вами говорить.

Он казался смертельно сокрушённым — видимо, всё из-за шинели… Когда он скрылся, Бьяншон заговорил другим тоном:

— Слушай, я беден, и все друзья мои недоедают, и на работе я всякого насмотрелся, но ты — тебя даже нельзя сравнивать с живыми людьми, ты же ходячая мумия!.. Сейчас я сбегаю в булочную, куплю что-нибудь, и ты немедленно съешь!

— Я не голоден.

— Что?!!.. Ты не ешь — и не хочешь?… Давно это началось?

— Года полтора…

— Ну, знаешь! я это так не оставлю! Я о тебе позабочусь.

— Без тебя есть, кому,… — ответил Эжен, растирая горячий, тяжёлый лоб.

— Тогда я хоть им сообщу. К кому мне идти?

— К Эмилю Блонде в редакцию «Дебатов».

— … Сегодня суббота. Там, наверное, закрыто…

— Значит на д'Артуа, в дом 48, а квартира… в среднем подъезде на последнем этаже — прямо. Номера там нет. Дверь обита клеёнкой, жёлто-розовой какой-то.

— Ладно. Жди, — умчался, запахиваясь на бегу в зеленоватое пальтишко.

Эжен подумал, не прилечь ли на кожаный диван, не подремать ли ещё чуть-чуть — не для удовольствия, лишь чтоб забыться. Он знал, что далеко ещё не окупил свой ночной каприз. Холод поразил не только кожу. Вот уже ломит суставы ног, шею, спину; лёгкие набрякли…

Но час назад тут вытягивала ноги полнотелая особа, у которой поры носа были так капитально забиты грязью, что казалось, она его только что сунула в плошку маковых зёрен, или что на этом носу, как на мужском подбородке, густо пробивается чёрная щетина.

Следующим плодом опьяневшей от лихорадки фантазии стал уже совершенно мохнатый нос, но тут из своего кабинета выполз рябой моржеподобный инспектор. Он обрушился на стул за столом, размазал по нему помятые протоколы и, как колокол на башню, втянул на Эжна свой взгляд — бирюзовые радужки в малиновых белках — и немедля снова уронил его в бумагу. Эжен лизнул палец и загасил им окурок, который тут же сунул в карман.

— Таак, — затянул Ожье, — Бароон де Растиньяк… «Возвращаясь с бала у господ де Ню-син-жен в голодном обмороке… ограбился невыясненным числом неизвестных… впоследствии чего получил отморожения первой и второй степени передней части головы и конечностей…». Ндаа,… не луучшая ваша ночка… Давайте-ка сюда поближе.

Эжен подволок свой стул к столу и оказался в метре от инспектора. В своём ореоле сивушного духа тот показался покрытым серо-зелёным берёзовым лишайником, только нос краснел недозрелой сливой и глазницы наполнял розовый кисель.

— Моя ночь лучше этого рассказа о ней.

— … Наверное, это было что-то уумное,… — инспектор заглянул в стакан, из которого торчало перо без оперения, потянул себя за шейный платок, сильно склонив голову набок, — … Значит, бал… Полагаю, вы там хватанули лишнего.

— Нет. На балах почти не пьют: там же приходится танцевать…

— А вообще-то частенько закладываете?

Эжен мог ответить «да» и этим не только расположил бы к себе собеседника, но и не солгал бы, но ответил: «Вовсе нет», — и тотчас отведал презрения из красно-голубых глаз, правда, мимолётного.

— Врагов у вас много?

— Не думаю. Я слишком мало с кем общаюсь.

— Уверены, что случайно угодили в эту передрягу? Что никто вас не подкараулил?…

— Тут написано: «иных телесных повреждений нет», и я отлично помню, что был один на улице, пока не потерял сознание.

— Нну-ну… Тогда последнее средство: составьте перечень похищенных вещей с подробным описанием оных. Так у нас будет хоть что-то, чтобы отыскать ваших воров.

— Хлопотно…

— Извинииите! Совершилось преступление, и ваш гражданский долг — помогать правосудию.

— Я действительно обязан был бы вам содействовать — в качестве свидетеля, но как пострадавший — имею право проявить христианское всепрощение, а вы не можете открыть дело без моего требования или согласия.

— Воот как? — Ожье привстал, его белки слегка обесцветились, — Вы юрист?

— Юрист.

— Тогда вы знаете, что полагается сделать.