У девушки Тани тогда как раз начали прорезаться красивые чёрные крылья, но она до поры об этом почти не догадывалась и плакала по ночам как будто бы просто так. А когда всё же засыпала, к ней нежно подкрадывалось приблудное существо и тайком целовало острые наклёвыши. Дмитрий всё замечал, но не верил, твердя о переменчивой структуре момента.

Не отбрасывая ничего, Таня без устали играла со створками и тенями. Оставаясь одна, она тихонечко колдовала, всё больше проникаясь своим, тёплым трепетом к воску, запаху берёзовых углей и далёким звукам — то ли в небе, то ли за небом. А пятна собирались вокруг и грели — до одури, до дрожи, как если бы она и вовсе не была человеком, и тогда Тане вспоминалось цветное лицо, расплывшееся в синеватых тонах, глумливое во всей своей загробной живости. Но Тьма укрывала её ласковым покрывалом гулких осенних снов, и страха не было.

А покойницкая девочка у соседей постепенно зарозовела, и люди перестали пугаться её. Лишь изредка, когда за стеной особо сгущалась странность, возвращалось прежнее — в виде синего, похожего на тень, отблеска, — и тогда даже мать не решалась успокаивать маленькую.

Иногда Таня и Дмитрий играли так: шли за изгибами и, исколесив весь район, вдруг оказывались в каком-то чудном месте. Часто с виду место никакое было — забор и два столба тоскующих, а висит что-то в воздухе, дрожит — не то пугает, не то зовёт, и ничего не поделаешь с этим. Один раз на станцию секретную забрели, где их приняли не поймёшь за кого. Станция тоже вся была чем-то пропитана, по слухам, где-то на её заброшенности, среди ржавого железа и покосившихся антенн был лаз в такие дебри, о которых лучше и вовсе не говорить. К тому же и стражи при нём, а с ними шутки плохи. Пока главный начальник выспрашивал — кто такие, что надо и какой родни, среди прочих поглазеть на нарушителей, пришёл молодой человек, бледный словно упырь, в летней форме без погон. Всё смотрел, тихо как-то, без суеты и любопытства, но так пристально, что Таню пробрал озноб.

Вскоре, конечно, отпустили. А Сторож стоял и смотрел, думая о чём-то бесконечно жутком, скребущемся здесь же — под шутками, снегом и мёрзлой землёй.

Снова в тех краях Таня оказалась поздней весной. Станция резала слух тишиной — птицы исчезли, а которые попадались, вели себя неспокойно, как будто случайные гости на ведьминых похоронах. И зелень вроде буйствует, но как-то пусто, словно страх вместо прочего зверья гнезда себе свил. Деревья растут нездорово, и нет-нет да встретишь такое, от чего волосы дыбом становятся — мох то кругом растёт, то шалашом больным, а то и вовсе такое растение чуждое попадётся, что одна мысль от него — прочь, бежать в траву придорожную, в бурьян сиротский с головой забиться.

И побежала. А «то» дышало ей в спину всем своим холодом. Таня неслась подальше от всего этого, ясно — до ледяной дрожи — чувствуя, как внизу, в лазе, под кругами и шалашами белёсого мха, что-то ворочается — какой-то предвечный вселенский червяк, и от его перекатывания весь мир вот-вот вывернется наизнанку.

Тем же летом Таня вернулась в Москву. Она уже распускала крылья, забываясь в вагоне метро, и летала по тоннелям, лихостью своей пугая сонные тени, змеящиеся в гнилых проводах. Метро всегда было местом неясным. С детства и до недавних пор Танечка пугалась его, — нор, огней, шёпота.

Недопонимала она тамошних людей… Так их и называла тайком — «люди в метро». То девушка, то мужчина, то старуха — каждый раз по-своему. Они ничего и не делали, просто были — смотрели, думали, спали… Но во всех их существах виднелись провалы, дыры, втягивавшие в себя Танины мысли. Один раз она задремала и на границе этой дрёмы; увидела свою правую руку в виде звериной лапы. С перепугу она даже полюбила её, как если бы та была родным существом, а не приросла вместе с мыслями об охоте и привкусом крови во рту, — изящная, покрытая ровной нежной шёрсткой, с блестящими чёрными коготочками. Но тут же проснулась от резкого страха перед всепроникающей инородностью, успев поймать тихий, цепкий взгляд ещё не старой женщины с огромной копной седых волос.

В другой раз сон в метро случился такой.

Люди вокруг вдруг сделались одетыми в карнавальные костюмы, а Таня — в «чёрную курицу» из гофмановской сказки. Все повскакивали с мест, стали махать руками, но никто так и не полетел, разве что глаза у многих выпучились и как бы зажили отдельно от туловищ. А она поднялась. Чёрные крылья, большие и красивые, вынесли её из вагона, и Таня стала летать сквозь поезда и станции. Подземные жители тем временем закудахтали вместо неё: «Куда, куда?!» «Да тужа же, туда!» — усмехалась Чёрная Курица по имени Таня.

Такими странностями встретил её город. Не сказать, что их не было и прежде…

Были. Но лишь теперь она зажила с ними, заластилась ко всей их бездонной жути, украдкой греясь в её восковой задушевности. Иногда пугалась — незваных гостей, всхлипов сонных и по-странному чужих взглядов, пробивающихся из самой толщи слов, зеркал и предметов… Случалось, — сама пугала — то детей в метро, нечаянно закравшись к ним прямо в сон, то тварей, неотступно следовавших за ней свитой неведомых чудищ. И с каждым новым изгибом Таня всё больше убеждалась, что жизнь теперь так и будет скользить по этой призрачно-ясной колее. «Ясные призраки вы мои», — шептала она в пыльное зеркало.

Время от времени ей встречались люди — с виду-то внешние, но бесконечно родные нездешней своей изнанкой и проблесками снов настолько знакомых, что хоть в слёзы пускайся… Вместе путешествовали — когда до угла и обратно, а когда в такие места, куда других и бред горячечный ночной не заносит. Вместе ходили пугать полушарлатана (но, впрочем, не без причины), промышлявшего на площади. Завидев издали, он начинал размахивать руками, картинно выставляя вперёд огромную бороду. А они просто подходили и начинали вглядываться в суетливый комок под грязным слоем тревожных колтунов. Таня, слабая от рождения, при этом частенько подворовывала. Нет-нет да урвёт кусочек — нутро своё тёмное подпитать-потешить, а уж потом только крылышки распускает… Поймана на том, мило улыбалась, спрятавшись в зарослях собственных мыслей.

Были и те, кто её боялся. Пугливой девочке Люде, от нескончаемых постов покрывшейся струпьями и волдырями, «духовный отец» строго-настрого запретил хотя бы здороваться с Таней. Часто, забившись в угол, Людмила не без грешного, почти неприличного притяжения следила за опальной фигурой, спешившей по своим, вполне обычным делам.

А кое-кто не долго думая решил, что Таня просто не в себе. И с виду поводов было предостаточно — уже взрослая оформившаяся девушка, она ходила в армейской курточке, поверх которой висело грубое самодельное ожерелье из камней, за много лет до этого привезённых из одного нехорошего украинского городка. Не считая нужным таиться, говорила она о своих делах свободно, что ещё больше отваживало от неё людей. Даже тем, кто от всецело правящей пустоты общался с Таней, часто становилось жутко от её нездешних рассказов и собственных снов, странным образом отзывавшихся в них.

Сны вообще привносили особую значимость.

Несколько лет спустя она встретит такой текст: «Сон — это то место, откуда мы приходим… <…> Бодрствование — это просто сгущённый сон». Так оно и творилось. Со снами и снообразными страхами сверялось всё. А это «всё» в свою очередь само, независимо от чего бы то ни было, настолько сплеталось с сумрачной перекличкой пограничных теней, что Таня часто сомневалась — а не новый ли призрак машет перед ней, тоскуя, цветным своим покрывалом.

Теперь зародыш, ещё год-два назад зревший за створками понимания бессловесным комочком, прорвав пелену, рос и взрослел, всё увереннее протягивая руки в родную ему Тьму, сияющую своим, особым светом среди говорливых руин.

Время длилось, и Таня яснее и ярче видела его, понимая, что тревожное существо день ото дня стирает различие между собой и ею, словно бабочка, бредящая в свернувшейся от страха гусеничке. Смеясь. Да, она смеялась, и от этого где-то в невозможной дали у женщин пропадало молоко, а лесные зверёныши дохли от птичьего шёпота в небесах.