— Зонтик? Госпожа, какие в булочной зонтики?
— Вы что, не видите, что сейчас ливень начнётся и я вымокну? К тому же я тороплюсь.
— Иоганн! — завопил булочник, подумав, что иностранка даже не смотрит на него. — Иоганн, заберись на чердак и найди там бабушкин зонтик, изъеденный мышами.
Она заполучила его через десять минут, которые простояла не двигаясь у витрины, бросая грозные взгляды на улицу и вдыхая запахи клубничных тарталеток и марципана, дырявый, выцветший, весь в паутине. Дама сунула в пухлые руки булочника, так и не взглянув на него, бумажку с портретом околпаченного Гаусса и, пожелав доброго вечера, исчезла.
У перекрёстка Магда свойственно феям понаблюдала, как осенние листья кружатся в вихре, придерживая шляпу, поглядела на небо, раскрыла зонт и поднялась в воздух. Через час она шуршала платьем в глухом лесу и пугалась хруста веток под собственными ногами. Добравшись до стены, она пошла вдоль неё до арки с воротами.
Растворив их, она вдохнула холод. «Аббатство в Дубовом лесу». Выйдя из-под тёмного свода, она на мгновение закрыла глаза от мерцания снега и ослепительного заката, пролившегося на нее. Бесконечное пространство стужи… Кусок неба ещё горит, воздух наполнен предсмертным восторгом. Впереди чернеет разрушенное аббатство. Она откинула вуали и пошла по насту.
— Доброго вечера… — услышала она олений голос и обернулась. Прислонившись к дереву, я улыбался ей. — Доброго вечера, — оттолкнувшись от оледенелого ствола, я скакнул ближе, — я покажу тебе аббатство.
Звериные губы двигались сладко и жестоко. Я взял её руку и сжал пальцы. Увлекая Магду за собой, я побежал. Дыхание тёплым паром вырывалось изо рта и исчезало на морозе. Низ её юбки заиндевел, шляпа свалилась. Оборачиваясь, я видел, как блестят её глаза. Со смехом она упала в снег и никак не могла отдышаться, оглядывая искорёженные стволы старых дубов, покосившиеся надгробия и развалины, увенчанные свежим месяцем… «Если подставить палочку слева, — подумала она, — получится буква „Р“.» Она прижала к щеке снег.
— Солнце… лето, ветер… Хочешь, я всё верну тебе? — спросила Магда.
Мои оленьи губы разжались, и я побледнел. Холодными тонкими пальцами Магда обхватила мою шею. Мороз становился сильнее. Но так бела шея… Но так сладки были мои губы… что она осталась.
Станислав Айдинян
Следом идущие
Который год мы шли, мы упорно шли за ним. Голод и усталость влачились за нами, отпечатывались в лунках наших следов, над которыми столько раз восходили и заходили светила.
Многие хотели свернуть с тропы — убежать, не вернуться, но ушедшие ночью — к утру появлялись снова, виноватые, презирающие себя, бессильные ПОКИНУТЬ.
А он, светлый и чистый, как первая слеза морей, он шёл, и в шагах его скрывались лёгкие крылья, и путь его был — парение над землёй…
Порою нам казалось, что он даже не догадывался, что мы, злые, ненавидящие Путь и друг друга, невольно идём за ним его тропою. Но его Путь вёл к Солнцу, шёл ли он по лесу, горами или пересекал реки. А мы? Где бы мы ни были, мы всегда оставались в тени… И мы дрались за Свет, вырывали его друг у друга, а Свет улетал непойманный, не запятнанный нашей кровью; Свет витал над ним, над его светлой тенью. Тогда нам становилось жутко — не за призраком ли ведёт нас коварный морок пустыни?.. Но мы снова видели его и снова невольно стремились за ним.
Настал день, и что-то произошло. Солнце не взошло, ночь продолжалась. Лишь светлая тень указывала Путь в сгустившихся над нами воздушных сводах. Путь устремлялся всё выше и выше, но некоторые говорили, что мы спускаемся, и страх стал посещать души некоторых из нас — тех, кто ещё не разучился странному земному искусству — бояться…
И вот шаг его стал неровен, и Свет его сделался неярок, подогнулись его колени, белою птицей взвился над ним его Свет и полетел к невидимому Солнцу, а он, который только что шёл перед нами, — остался лежать пустою светлеющей оболочкой на тёмном пути.
Поражённые ужасом, стояли мы перед тем, что осталось на земле, перед ним, а Свет его мерк и мерк в вышине, удаляясь, становясь одинокою и светлою звездою на тёмном небе.
Один из нас поднял морду к тёмному небу. Слёзы полились по линялой шерсти, и, страшный в пустоте, осиротелый вой пронзил предсмертную нашу тишину…
Слышавший, видевший
— Итак, ты видел и слышал пение…
— Нет, не пение, это было иначе, это как лучи, которые распрямляют душу. Душа ложится в колыбель и качается в звуке…
— Ты смеешь воспевать соблазн. (Ах, если бы это услышать!)
— Соблазн? Нет, это пища души — и счастьем, и страданием, и шумом реки, и памятью…
— Твоя пища отравлена. (…Он смеет касаться Света…)
— Из любой проникшей в нас отравы высота наша извлечёт тонкую вытяжку, хрустальную, как слепящая ёмкая грань…
— Мы не понимаем тебя. (Скажем, что не понимаем!)
— Выйдите с голубем в руках в утро, когда над горою — пение птиц, когда деревья ветвями безмолвны — познайте первую весть — задержите её в душе — и ноты сомкнутся в захваченный ветром мотив — зрение озарится радостью тихой, щемяще-печальной…
— Ты осмелился одушевлять Творенье. Путь этот запретен и тёмен. Мы не понимаем его. (Все понимаем, но мы слепы и не вправе сознаться в своей слепоте, от этого мы не прозреем. Опасен зрячий! Пока он жив, нам не будет покоя, но детям нашим и детям наших детей понадобится зрение. Пусть продолжает.)
— …Вовне и внутри, во всём и в каждом, кто видит и слышит, воспрянет затишье. Откройтесь, пусть солнце заглянет в глубины!
— Довольно. Ты злоумышляешь нам искушение. (…Всё решено: предательство, казнь — вот что нужно, чтобы Преданию выросли крылья! Он будет сожжён. Ему светел Логос. Наш хаос земной ему бесполезен.) Костёр, факелы, пакля! Последнее слово? Не надо. Излишне. Отвергнем последнее слово, потому что слово его не станет последним. Придёт время… И ради того, чтобы это случилось, конечно: костёр, факелы, пакля… Молчание вслед…
…Свет. Тишина. Бог…
Спор змей
(Легенда)
Негнущиеся, мёртвые листья лавра тяжело опадали с главы дерева на камень, на котором сидела, как на троне Египта, старая Змея.
Она покинула узкое межскальное убежище, чтобы понежить холодную кровь последним осенним теплом, глянуть в мир мутными глазами и уйти глубоко в подземелье…
Долго и долго сидела она на камне, окружённая умирающими, колеблемыми страхом травами. И сама Змея казалась чешуйчатым стеблем, послушным дыханию ветра.
«Мать-Земля, пригретая Солнцем, родила из семян эти, уже сохнущие, травы, — мыслила Змея, — потом Земля и Солнце вместе растили зелёных младенцев, протягивающих колоски к жизни. Земля питала травы молоком воды. Когда травы выросли и отцвели, Солнце в божественном гневе иссушило Землю и надолго зашло за горизонт, лишив увядающие травы тепла и света. Травы умерли, уронив под мёртвые корни Семена. Свершился год, и снова Солнце пригрело Землю, и заново Земля родила травы, и снова солнечный гнев умертвил их. Велик и вечен гнев Солнца! — размышляла Мудрая, ритмически качая головой над сложенным кольцами телом. — Я родилась из солнечного гнева. В воспламеняющих лучах светила, приходящих и уходящих в назначенный временем час, ключ к моей Мудрости».
Зашелестели тонкие мёртвые травы. Змея молниеносно откинулась назад, готовая к нападению, насторожилась. Раздвигая стебли чёрными изгибами туловища, полз Уж. Змея воинственно и угрожающе зашипела. Уж чуть приподнялся над травой, сказал:
«Приветствую тебя, ядоносная!»
«Привет и тебе, любимец лягушек», — прошипела в ответ Змея.
«Мы оба едим лягушек, — отвечал Уж, — дети болотной тины боятся нас, а не любят».
«Тайна любви в том, чтобы немного бояться, — молвила Змея свистящим шёпотом, — тебя боятся лягушки, а меня — люди. В людском страхе и уважении — моё превосходство над тобой. Уважение у людей — это страх с долей любви».