По ком звонит колокол? Есть такой человек, но вы его не знаете.
Мама читает заклинания, топчется на одном месте и пьёт кровь младшего сына в надежде накликать удачу. Но вместо этого по потолку начинают носиться розовые тушки дородной певицы. У них радужные волосы и перепуганные глаза. Мама видит в каждой из них соседку, жарящую на общей кухне сельдь иваси для своего капризного сына-вундеркинда. «Ну как же, как же!» — тараторят тушки, а мама методично отстреливает: их из дробовика и орёт на всю психушку, словно исполняя неясные марши. Клиника содрогается от ужаса. Внезапно просыпается санитар и с криком, шипением и визгом на грани слышимости, впопыхах забыв нацепить голову, бросается на выручку свеженаколдованному выводку певичек. Мама плюётся головастиками. Уже спустя пару минут санитар в панике прорубает окно и на швабре спасается бегством в звёздную ночь, преследуемый полчищем хвостатых лягушат. По дороге хвосты отваливаются и градом выпадают над посольством неопределённой Кореи. Корейцы благодарят богов и бегут жарить хвосты, поливая их хитрым соусом и непереводимыми местными причитаниями.
Санитара настигают у Исторического музея, где он, прикинувшись патриотом, пытается спрятаться за белобрысым дядечкой в светлом плаще. На глазах у всей страны санитара съедают заживо, а швабру раздирают на лучины. Мама летит над Кремлём и хохочет, мама снижается и на радостях подвергает останки Манежной площади ковровой бомбардировке. Маме весело, но холодно, лишь дым пожарища согревает её. А санитар тем временем скрежещет в лягушачьих желудках, задумывая новую пакость — ведь голова-то его в тумбочке. Увы, но голова бритоголова, а потому нелетуча и может лишь перекатываться, помогая себе ушами и языком. Что толку с такой головы? Никакого толку. Куда проще взорвать внутренности несчастных лягушат — враг побеждён, а заодно перепуганы зимние купальщики. Так, для веселья. А потом некто великий напишет картину «Самовзрыв бесхвостых лягушат посреди замёрзшего озера на глазах изумлённых моржелюдей». Картину повесят в Историческом музее и будут водить туда на экскурсии мутировавших школьников будущего: «Как раз это безобразие висело в кабинете у такого-то, когда он принял единственно верное решение и пустил себе пулю в лоб. Вон там в уголке бурые капельки крови». Дети прикусят языки, закусят и снова нальют, а картина тем временем прорастёт ещё десятком-другим историй. Там будет про деда Мазая и зайцев («зоологическая вечеринка»), про Деда Мороза и Снегурочку («инцест-пати»), а так же про то, как дядя Степа обезумел с пол-оборота («история из жизни одинокого постового»).
Не оскудела рука мамы, пьющей горячую сыновью кровь. Многорукая и тигриноглазая, кружилась она по залитой кровью и чёрной слюной комнате. А глаза безумцев тем временем погасли, так и не закрывшись. Их коготочки выскребли в стене огромные выбоины — мама как раз приготовила дрель ужаса, всё ещё надеясь извлечь сыворотку из детских мозгов, утомлённых предсмертием. Тушки певицы заплели свои волосы в тысячи косичек, вылезли в окно и, чинно рассевшись на ветке безымянного дерева, коротали время в обсуждении своих бессловесных подробностей и грызении конопляного Семёни. Тушки плодились как кролики в гробу, их становилось всё больше, а мама тем временем забавлялась с дрелью, разбрызгивая капли ужаса из своих ужасных желёз. Тушки строили глазки голове санитара, осторожно выбирающейся из тумбочки посредством ушей и языка. А одна, самая странная тушка обернула тельце в обрывок заскорузлого бинта и забавляла товарок рассказами о том, что Дева Мария на самом-то деле зачала Иисуса на одной из чудовищных оргий. Лишь осознав, что дело чревато размножением, она придумала историю, отдаленно напоминавшую ту, что прочёл птицеглазый жрец перед началом разврата. По иронии судьбы древнее божество, повелитель змеиных случек и карликов-целителей снизошло тогда на Землю, где и приглянулась ему беспутная отроковица Мария. Продолжение было банально, и дальше тушку никто не слушал. Все уже наблюдали за мамой и её подопечными.
А безумцы, чьи глаза давно смотрели сквозь стены (сквозь все возможные стены), всё глубже и глубже внедрялись в бетонную стену, в предчувствии дрели буравя её обгрызенными коготочками. Мама медлила. Она-то, как никто другой, понимала, что сыворотке нужно созреть, накопиться и лишь потом попасть в её алчущие закрома. Заклинания! Да, ведь всё дело в них. Они — тысячи слов и гортанных звуков — пропитали стены, они слепили саму эту клинику из криков и книжек, из слов и снов, из тётушек и дядюшек, тушек и пташек. Заклинания — это тот же цемент, из чего же ещё строить клиники? В застенках психушек матери с дрелями добывали, добывают и будут добывать сыворотку из предсмертных криков своих безумцев. Это — закон, построже многих других. Мама с дрелью и её агонизирующие отпрыски. Голова и пухлая певица. Вычурная картинка в дешёвом журнале для подростков, пресытившихся выпусками новостей. Старые песни о главном, но старое слишком ветхо, чтобы быть песней, — оно переродилось в безмолвный скрежет и крики, сквозящие во взглядах. Крики, рождающие драгоценную сыворотку, способную оживлять неродившихся и убивать тех, кто и так уже давным-давно мёртв. Зайдите в любую больницу — вы слышите, как стонет там все живое? Это мамы заводят свои дрели, принимая смену от пестрочулочных поджарых бабушек. А в это время дочери, коих не касаются предсмертные крики и прочие опыты, растят в себе нечто странное, чему так скоро предстоит повиснуть во благо науки. Едва оформившаяся инфанта с дрелью в руках. Юная нимфа, вскрывающая череп своему преждевременному порождению. Да, это картины, достойные чёрных вороньих перьев, по-прежнему скрипящих во мраке подземелий Безвременья.
А сыворотка — она давно в закромах. Она таится бесформенным зверем. Зверем, запертым в замке из стекла, зверем, подогретым на пламени горелки, зверем, постигшим свинцовый взгляд многих поколений мам, ушедших во тьму стеречь стеклянную грань. Не время оживлять, не время убивать. Не время отменить ужас. Ведь если это начнётся, больше не надо будет извлекать сыворотку, рожать сыновей для крика и дочерей для продолжения страха. Ему ещё долго длиться… Без него не будет ничего, Ни стен, истерзанных сыновьими коготками, ни розовых тушек на дереве, ни огромной головы санитара, перекатывающейся и лелеющей тишину своих мыслей. В этом всё дело… А ещё — в тигрином свете, треске сломавшейся метлы и осторожном звуке просыпающейся дрели. Это странно, но дрели спят, спрятав жала, спят в своих красных футлярах, превратившись в уютные куклы, подобные тем, что; тайно хранят в шкафах взрослеющие девочки. Дрель может спать годами, десятилетиями, молчаливо блуждая в хитросплетениях своих снов. Но горе тому, ради кого она проснётся!
Последняя осень патриарха
В один из тех странных дней, когда осень затихает в предчувствии первого снега, он в кои-то веки вышел на улицу — посмотреть, как живёт народ, эта аморфная масса, в чьей воле и силах в любой момент поднять кровавый бунт. И снова гордо понести вперёд знамя свободы с его портретом в красно-чёрных тонах. Снова скандировать его имя, превращаясь под гусеницами танков в вопиющее месиво. Он сновал суетливой лисицей по злачным местам боевой юности, пил и вникал в жизнь мира, давно ставшего для него чужеродной экзотикой — забавной, но далёкой. «Эй, а ты похож на самого!..» — сказал ему подвыпивший мужчина в одной из многочисленных дешёвых забегаловок. «Да, так уж мне не повезло», — ответил Правитель и растворился в гогочущей толпе своих отдыхающих подданных. Просто ещё один человек, зашедший пропустить кружку-другую перед тем, как заявиться домой — в маленький ад с криками, битьём посуды и скрежетом зубовным, ещё один посетитель этой огромной душной комнаты, где, кажется, всё пропиталось кислым запахом несвежей еды и дешёвого пива. «Снег-то когда пойдёт?» — спросил его кто-то.
«Когда надо, тогда и пойдёт…»